Юрий Курочкин – Тобольский узелок (страница 3)
Монашка оказалась румяной, живой, суетливой, не Так уж и старой («58 лет», — отметил про себя Патраков, заглянув в протокол), какой-то уютно-домашней и уж никак не испуганной, как это можно было предполагать.
— Что скажешь, батюшка? — спросила она, чинно усевшись на предложенный стул, и, привычным жестом поправив складки широкой темной юбки, приготовилась слушать.
— Да вот побеседовать хочу напослед.
— Будто все переговорено у нас с кем надо. Виновная я — судите, нет — выпускайте меня, рабу божию. О чем бы еще говорить-то?
— О монастыре хочу расспросить. Ты ведь, кажется, монашкой была?.. Ничего, что я на ты разговариваю? — доверительно наклонился к собеседнице Патраков. — Оба мы на возрасте, да и сама ты со мной по-простому.
Теленкова критически оглядела его редкий ежик седых волос с глубокими залысинами на лбу, резкие морщины на щеках и меж бровей, увечную левую руку с негнущимся указательным пальцем.
— Говори. Мы по-простому привыкли. А о монастыре… Была, батюшка, была. Хотела до конца дней своих в обители грехи замаливать, да вот не привел господь. В миру жить приходится.
— Остальные-то ваши монашки куда подевались?
— Кто их знает. Разбрелись по белу свету. Кого уж бог прибрал, кто у родни век доживает. А из молодых которые и замуж, прости их господи, повыскакивали. Ну да Христос им судья, пусть живут, кто как хочет. Все люди, все человеки, — философично заключила она.
— И вот что еще… Анна Матвеевна — так, кажется? — сверился снова с протоколом Патраков.
— Так-то так, да не совсем. Агриппина мне имя при пострижении дано. Так, значит, и зовут меня люди. А ты — как хочешь.
— Это что же, кличка вроде?
— Зачем кличка, — обиделась Теленкова. — Это в миру фамилия, прозвище. А у нас имя божье, православное. Фамилия говорит — чей ты, какой семьи. А мы, как постриг принимаем, от мира, от семьи отрекаемся. Фамилия уж тогда ни к чему. Одно имя, да и то новое, не то, что при крещении было дано.
— Понял, — серьезно заметил Патраков. — Но не в этом дело, Анна Матвеевна… Агриппиной-то мне все же звать тебя неудобно… Хочу спросить, не встречала ли кого из знакомых монахинь?
— А что? — улыбчиво прищурилась Теленкова. — Монастырь хочешь основать? Эти, как их там… кадры понадобились?
Патраков улыбнулся, дав понять, что оценил ее юмор.
— Понадобились, Анна Матвеевна.
— Тут я тебе, батюшка, не помощница. Сам посуди, около десяти лет живу за тридевять земель от Тобольского. В глуши. Никого наших тут нет, письменным делом не занимаюсь, где мне взять?
— Слыхала, может?
— Так ведь не всякому слуху верь. Мало ли что скажут… Баяли люди, что живы Препедигна, Селафаила, Агния… Мелания и Серафима преставились. Тонька Нелу-тевая замуж вышла. В самом Тобольске многие поныне живут.
— Фамилии их не вспомнишь?
— Где упомнить, и не знала николи. Редко кто знал. Разве что из одной деревни. Да кто в послушницах долго жил, про тех известно было.
«Вот и найди их теперь по этим кличкам!» — досадливо отметил про себя Патраков, складывая гармошкой кусок бумаги — дань давней привычке, нередко служившей для знакомых объектом шуток. Пробовал отвыкнуть — не получалось, это помогало сосредоточиться. Сложит рубчик за рубчиком, один к одному, в рифленую стопочку — думает. Не удалось — разгладит и снова складывает. А потом когда вроде получилось — выбросит в корзину, сцепит руки в замок на столе, выставив негнущийся палец, как штык, и уж про бумажку больше не вспоминает.
— А ты ценности монастырские прятала, Анна Матвеевна? — отбросил Патраков бумажку.
Теленкову вопрос не удивил. Ответила спокойно и даже досадливо, как о чем-то надоевшем.
— Кто их не прятал. Повеление настоятельницы — как ослушаешься? И я прятала. И многие другие тоже.
— Как же вы их прятали, куда?
— Так вот и прятали, носились, как кошки с котятами, прости господи, с места на место. Там закопаем, там замуруем, а потом выкопаем, размуруем да в другое место тащим. Сами запутались после, где что захоронено. А толку — чуть. Все равно Чека все нашла.
— Считаешь — все?
— Надо думать — все. Что сама Чека не нашла, другие показали. Особливо мать-казначея постаралась. Искать сейчас — дело пропащее. Все рыто-перерыто не по одному разу.
«И она тоже!» — уныло подумал Патраков.
— Кто это — мать-казначея?
— Ну, помощница игуменьи, что хозяйством всем ведает. Елшина, кажись, по фамилии, — сердито ответила Теленкова, но тут же оживилась, заалела старческим, в прожилках, румянцем на выпуклых, яблочком щечках и, сложив руки на коленях, как перед долгим рассказом, поведала: — Надо тебе сказать, когда Чека к нам пришла и стала у игуменьи ценности требовать, в обители раскол получился. Понимаешь? — округлила она глаза.
— Понимаю, — серьезно подтвердил Патраков.
— Так вот, игуменья все добро прятать велела, говорила, что большевикам ничего отдавать не надо, все равно старая власть придет. Многие держали ее сторону и слушались. А часть была несогласная. Говорили — надо отдать, от греха-де подальше, опять же голодным ребятам помощь. А на икону молиться и без золотого оклада можно. Христос тоже, мол, не любил этого… Заводилой у них, у матушкиных супротивниц, и была эта мать-казначея.
— Такая уж она сознательная?
— Она такая… — иронически протянула Теленкова. — Ей пальца в рот не клади. Ты думаешь, ей добра было не жалко? Еще как жалко-то. Да ведь знала, что все равно заберут его. А она отдаст, и на этом выслужится перед новой властью. Может, и настоятельницей поставят. И, что ты думаешь, поставили. Не власть, конечно, — архиерей. Опела она ему уши после смерти игуменьи, вот он и благословил казначею на ее место. Пройдоха, прости меня господи. И насчет добра, не думай, маху не даст. Пока одно указывала, другое про себя припрятывала. Да только и это потом нашли, — и она удовлетворенно поджала губы.
— Царских драгоценностей не бывало ли в монастыре?
— Как, поди, не бывало. Да мы, серота, до них не касались. Там свои люди были, доверенные.
— Кто же это?
— Кто их знает. Нам не докладывали. В монастыре закон на этот счет строгий — что кому поручено, то и делай, в чужие дела не суйся. Наше дело маленькое.
— Моя хата с краю? — усмехнулся Патраков.
— С краю, батюшка, с краю…
Отпустив Теленкову, Патраков надолго задумался, потом сложил письмо Корецкого и свои записи в отдельную папку и направился к начальству.
Час спустя он вернулся и, достав письмо, взялся за перо. Вывел в левом верхнем углу: «Тов. Михееву. Приступить к разработке. Патраков». И поставил дату.
В Управлении Михеев ходил в «среднячках». Считался исполнительным, грамотным, честным и когда нужно решительным, но не особенно энергичным — мягковатым, что ли, парнем. Он и сам несколько стеснялся своего мешковатого, сугубо штатского вида, сутулости, свойственной высоким и худым людям. Зато в способности разобраться в хитросплетениях противоречивых показаний, в умении извлечь за еле заметный кончик всю ниточку и распутать клубок — в этом был «не безнадежен», как говорил сдержанный на оценки Патраков.
В ГПУ Михеев пришел по путевке комсомола. Потеряв в голодном двадцать первом году отца и мать, он беспризорничал, попал в трудколонию, быстро освоился там стал помощником воспитателя, а потом и воспитателем, сменив на этом посту своего наставника, сгоревшего от застарелой чахотки одного из верных «солдат Дзержинского». С сыновней нежностью вспоминал Михеев этого чистого, неподкупной веры в революцию человека, выпрямившего его поковерканную в беспризорных скитаниях душу.
— Чекист, — говорил он Михееву, — это кристальная честность, беспредельная вера в победу Революции и готовность в любую минуту пожертвовать всем для нее. Надо, чтобы ты был таким, пусть это и нелегко. Значит — готовь себя к этому.
И Михеев готовился, хотя и считал, что стать таким, как его наставник, едва ли сможет. Однако на предложение пойти на оперативную работу, стать профессиональным чекистом, ответил радостным согласием.
Конечно, новая работа потребовала от Михеева настойчивой учебы «на ходу», но то, что он сумел получить в свое время от старого чекиста, было лучше многих курсов и надолго определило его линию поведения.
Особо серьезных дел за три года работы ему самостоятельно вести еще не приходилось, начальство не выделяло его. Патраков, по обычной своей сдержанности, не баловал похвалами, разве что иногда дольше, чем на других, задерживал на нем холодноватый, изучающий взгляд своих разноцветных — один серый, другой синеватый — глаз.
Поэтому Михеев, выслушав новое задание Патракова, прикидывал про себя — что это, свидетельство возросшего доверия к нему или вполне понятное решение свалить на «среднячка» дело, заранее признанное бесперспективным?
Патраков же был как обычно серьезен, но с особенным на этот раз старанием подгонял друг к другу рубчики бумажной гармошки.
— Дело непростое, — говорил он словно в раздумье. — Можно ткнуться в него, зайти в первый тупик и бросить. Так и так, мол, — дело темное, что мог сделал. И осудить за это будет трудно. А вот сможешь ли выше того, «что смог»? Здесь — надо. Хочу надеяться на успех. Уж очень было бы важно это сейчас — принести в валютный фонд страны такую… — он пощелкал пальцами, подбирая слово, — …весомую вещицу.
— Можно идти? — спросил Михеев, отреагировав на последовавшее за этим молчание начальника. — Когда ехать?