Юрий Курочкин – Легенда о Золотой Бабе (страница 14)
И он, наскоро собравшись, ушел. Мы должны ждать сигналов: зеленой ракеты — когда он выйдет к Шаманихе, и красной — когда он, дождавшись Ярослава, повернет назад.
— А что ты молчала, Тимофая? — накинулся на меня Саша. — Тебя бы он, наверное, послушал. Идти так вместе!
Петро и Василек тоже смотрели укоризненно.
Что я могла им сказать?! Но, видимо, глаза мои о чем-то говорили, так как никто больше ко мне не приставал.
Но теперь основная опасность позади. Теперь можно…
12
Теперь можно… начинать все сначала: волнения, досаду, опасения, слезы. Даже эти записи — надо же чем-то занять руки и голову, успокоиться…
Два часа назад, когда я, радостная и тихая, дописывала последние строчки, Петро вдруг закричал:
— Тише!
Хотя, если не считать шелеста карандаша, кругом была космическая тишина. Он поймал на свой приемник сводку погоды.
— …На севере области ночью ожидается сильный буран. Ветер северный, до тридцати метров в секунду, с порывами до урагана, — спокойно читала дикторша.
Спокойно — о таком!!
Уже начинало темнеть. Мы с Петром, оглушенные сообщением, растерянно молчали. Радио передавало вальс из «Веселой вдовы».
Оживленные, раскрасневшиеся, с охапками дров, пришли Василек и Саша и, узнав, в чем дело, тоже сели молча — злые и сосредоточенные.
— Да убери ты эту музыкальную трепотню! — прикрикнул Саша.
Петро сбил настройку и, переключив диапазон, стал машинально вращать колесико настройки. Эфир сухо потрескивал далекими разрядами.
Но вот раздались отрывки чьего-то взволнованного разговора. Какая-то ведомственная станция, по-видимому геологической партии, передавала по радиотелефону предупреждение своему удаленному от базы отряду:
— Вылет вертолета запрещаю. Отведите в укрытие, поставьте на расчалки. Работы на буровой прекратить, людей отвести в безопасное место, предупредить о запрещении отлучаться куда-нибудь…
— Понятно… Понятно… — отвечал другой, очевидно, записывавший распоряжение.
— Надо идти, ребята! — прервал молчание Василек. — По проложенной Тимкой лыжне мы пройдем быстрее и успеем до бурана догнать и предупредить его. А то он будет еще ждать этого олуха до утра — красной ракеты до сих пор нет.
— А если лыжню переметет? У. Тимки был план, а у нас нет, — спросил Саша, уже складывая спальный мешок и выбрасывая из рюкзака все лишнее.
— Дальше пойдем по компасу, — вмешался Петро. — Вещей никаких не брать, пойдем налегке. Главное — скорость.
Они собирались как по тревоге, — быстро, но без суеты. Собралась и я, но Петро молча взял из моих рук варежки, откинул их в угол и сказал твердо, не допускающим возражений голосом:
— А ты останешься здесь. Для связи… и прочего. Выходить запрещаю: — И, уже мягче, добавил: — Не скучай, Тимофая! Скоро вернемся.
Полчаса назад они ушли. Молчаливые, озабоченные, но твердые и собранные. Ребята, ребята! Вы уже совсем мужчины.
А я… Бегут по щекам горячие соленые капли, в горле стоит застывший крик, руки не находят себе места… Я все-таки маленькая, слабая девчонка. Мне трудно.
Сообщение о буране кажется недоразумением, ошибкой, наконец — розыгрышем. За окном тихий, мирный вечер, изредка падают крупные пухлые снежинки…
12
Нет!.. Нет!!. Нет!! 1 Это не может… не должно случиться!
Самое главное сейчас — не распуститься, не зареветь, не запаниковать. Спокойно, Фаина! Надо унять противную мелкую дрожь, проглотить комок в горле, спокойно, деловито обдумать происшедшее и принять какое-то, единственно верное, решение. Пусть карандаш и бумага смирят хаос мыслей, помогут обрести твердость, так необходимую сейчас.
Итак, что же произошло?
…За окном падали снежинки. А на окне… На окне не было компаса! Еще до прихода ребят я смотрела в окно и, наткнувшись на компас рукой, брезгливо, как бы ожегшись, отодвинула его. Они в спешке взяли не свой компас!
Так и есть — в куче вываленных из рюкзаков вещей я нашла компас Петра.
За окном все темнее и темнее. Снег пошел мельче и чаще. В трубе порывами взвизгивает ветерок, шуршит по стеклу снежной крупкой… Где-то заметает лыжню… Они пойдут по компасу. По тому. Испорченному! Не спасут Тиму и заблудятся сами… Надо что-то предпринимать. Какое-то единственно верное решение. Единственно верное…
А оно — не только единственно верное, но и единственно возможное — уже ясно. Надо только взять себя в руки, собрать волю, проглотить этот противный комок в горле. И идти догонять. Что есть сил.
Сейчас иду. Побегу изо всех сил, как на соревнованиях. Только бы хватило их — моих, к сожалению, не таких больших, силенок!..
Тетрадь пятая
ИСПОВЕДЬ ЯРОСЛАВА МАЛЬЦЕВА
Я должен сказать все это, чтобы за служить прощение людей, заслужить право жить среди них, работать рядом с ними.
Вчера мне передали тетрадь — предсмертный дневник девушки, в гибели которой, как и в гибели ее товарищей, виновным считают меня.
Вероятно, это так и есть, хотя ни один уголовный кодекс в мире не содержит в себе статьи, по которой можно было бы осудить меня.
Но в этом ли дело… Человек сам себе — высший судья. Здесь невозможны ни обжалование, ни хотя бы частичное недовольство приговором, ни ссылка на судебную ошибку. И этот приговор — да, виновен! — я уже произнес себе.
Конечно, это было нелегко. Я солгал бы, сказав, что сразу понял свою вину и, ударив себя в грудь, воскликнул: «Ах, я такой-сякой!» Сутки раздумий — тяжелые, сумрачные сутки! — привели меня к выводу, не предвиденному вначале. Тут было все: и попытки найти смягчающие вину обстоятельства, и всякие логические лазейки. и надежда на юридическую недоказуемость, и… да мало ли чего не было за эти недобрые сутки!
Недобрые?.. Нет, добрые. Ибо только беспощадность к себе — в тот миг, когда она появилась, — позволила мне легко вздохнуть и почувствовать себя человеком, способным смотреть в глаза другим людям, жить среди них, работать с ними… Если, конечно, они простят меня. Но надо ли мне искать прощения? Может быть, надо искать искупления?
Паренек — его зовут Михаилом — оказался братом того самого Тимофея Лебедева… Того самого!
Он нашел меня по адресу, кем-то услужливо подписанному в конце тетради.
Конечно, он не поздоровался, не произнес традиционной формулы знакомства и в ответ на приглашение сесть брезгливо присел на валик дивана. В глазах его был. ненависть и презрение. Тетрадь в голубой корочке с портретом Пушкина, зажатая в руке гораздо крепче, чем следовало, чуть заметно дрожала. Он долго молчал, видимо собираясь с силами, сдерживаясь, чтобы не выдать волнения, но это не удалось, — когда он заговорил, голос его предательски прерывался.
— Вот… прочтите. Это предсмертный дневник Фаи. И отдайте мне тетрадь Тимы. Я знаю, она у вас. Вы не имеете права…
Я сразу понял, о чем он говорит, хотя еще и не знал содержания голубой тетради, которую он протянул мне.
— Я должен отдать вам тетрадь, еще не прочитав того, что вы мне передаете, или после? — спросил я, не в силах отказать ему, что бы он ни сказал.
Паренек замялся. Он, видимо, не ждал такого безотказного согласия и был готов чуть ли не к драке. Мои слова обезоружили его.
— Как хотите… — пробормотал он.
И я увидел, что он совсем не злой и не колючий, как показалось вначале, а только очень взволнован, что ему больно и горько, что он готов на все.
— Тогда я попрошу вас прийти завтра вечером. Хотите, я принесу сам, куда назначите…
— Хорошо. Я зайду. Вечером.
Мы помолчали. Он тупо смотрел в пол, медленно постукивая носком сапога, словно хотел сказать еще что-то. Молчал и я. Мне нечего было сказать, так как я не знал еще, в чем дело, хотя упоминание о тетради, хранящейся у меня, неприятно отдалось в душе.
Наконец, он встал. Г лаза его снова были скорбными и колючими.
— Я — брат… — сказал он глухо. — И хочу знать правду. Судить вас, конечно, не будут, но я хочу не мести, а правды. Она — злее. Она… испепелит вас, если в вас есть хоть капля…
Он не договорил и ушел, стараясь ступать твердо и независимо.
Испепелит! Несколько высокопарное словцо еще видело в воздухе, когда он вышел. Не заглушил его и стук захлопнутой двери.
Я еще не знал, как он прав, этот паренек в запыленных рабочих сапогах, с таким колючим и скорбным взглядом!
Уже темнело, но я сел к окну и, не зажигая огня, стал читать принесенную мне тетрадь.
Когда я кончил, на улице уже зажгли фонари и накрапывал дождь. Серебряными пятачками он расплывался на крыше соседнего дома, покрывая ее все гуще и гуще, пока через минуту не выкрасил в лоснящийся бархатистый цвет. В комнате стало душно, и я, открыв окно, жадно вдохнул насыщенный озоном и запахами мокрой листвы воздух. Получилось что-то вроде всхлипа.
Да, правда злее. Он прав. А кто неправ? Я? Я сел на подоконник и, глядя на льющуюся из водосточной трубы на тротуар все утолщающуюся струйку, стал думать. Паренек, наверное, еще не добрался до дому; может, стоит где-нибудь под карнизом… Дождь помельчал, но стал гуще, и в его монотонной дроби явственно слышится:
— Испе-пе-ля-ет…
Какое странное и… страшное слово.