18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Казарин – Культура поэзии. Статьи. Очерки. Эссе (страница 2)

18

Раздвоение поэта – процесс телескопический: внешнее тянет за собой внутреннее и, наконец, душевное, поэтическое, духовное. Два Бродских: циник и трагик; мрачный романтик и иронист; лирик и пошловатый ёрник; «мученик» и «кальвинист»; певец (как читал он свои стихи! – не стихи, псалмы) и скабрёзник и т. д., – оппозиций таких десятки (у любого крупного поэта), но: все эти противоположения дизъюнктивны, то бишь несовместимы! Лирик и скандалист Есенин. Эксперименталист, лирик и «бухгалтер» Заболоцкий. Ахматова – одновременно и «Пушкин», и «Сафо», и императрица, и хранитель-оборонитель великой традиции нашей словесности. Список бесконечен (в рамках персональной вечности словесной культуры). Можно и не обращать внимания на данный феномен. Но когда понимаешь, что, вместо естественного порождения, становления и закрепления в сознании образа поэта, в социальной сфере литературы начинает расширяться и ускоряться процесс имиджмейкерства (брендинг, мода, пиар etc.), – то приходится уже не хвататься за голову, а освобождать руку для пера, которое к бумаге…

Смерть Бориса Рыжего моментально была откомментирована в местных СМИ (не буду повторять глупости и пошлость), один журналист то ли в спешке, то ли в истерике воскликнул: «Умер современный Пушкин!». Ходили слухи. Слышались рыдания. Близкие и друзья были в гибельной растерянности. Родные – убиты. Пока всё это звучало, всхлипывало и восклицало, мы: отец Бори Борис Петрович, Олег Дозморов и я, грешный – разбирали архив (повторю фразу из своей книги о Борисе: я не был его другом, мы были товарищами, и мы, как я это чувствую, уважали друг друга; после катастрофы родители поэта часто звонили мне и звали к себе на Шейнкмана, где я и застрял надолго – помогал с бумагами [трепетно и без энтузиазма] и где как-то само собой решилось и Маргаритой Михайловной, и Борисом Петровичем, и Ольгой, и мной, что надо бы книжку о Борисе написать – биобиблиографическую, – что я и сделал в 2003г.). Около 1200 стихотворений. Весь этот массив явно распадался на три неравные части: стихи «ранние», ювенильные, явно подражательные (Борис, по словам О. Дозморова, просил после его исчезновения не публиковать эти опусы); стихи «литературизованные» – игровые, «постмодернистские» [палимпсест], жанровые [послания, шутки, ироника и т. п.] и чистое стихотворчество очевидно тренингового характера; и стихи «настоящие», подлинного поэтического уровня – и глубины, и высоты. В целом стихотворное наследие поэта Рыжего распадается на две части (именно распадается, расслаивается, раскалывается): первая (бо́льшая, значительная) – литература, или литературное стихотворчество (очень талантливое и симпатичное), вторая – поэзия, или «поэзия поэзии», или поэзия чистая, или поэзия абсолютная. Грубо говоря, «физика» и «метафизика» (хотя и «физика», например, у Сергея Гандлевского, Ольги Седаковой и Дениса Новикова чудесным образом прорывается в «метафизику», оставаясь в ней жизнью, теплом, болью, счастьем и душой), т. е. конкретное и отвлечённое, плоскостное и сферическое, шарообразное у Рыжего не всегда взаимодействуют и взаимопроникают. Поэтому смею утверждать, что есть два Рыжих: литератор и поэт. Как Тютчев, как Есенин, как Пастернак.

Поэт (вообще художник – прозаик, драматург и т. д.) одновременно переживает две трагедии-катастрофы: бытовую / жизненную и бытийную / онтологическую. «Бытовой» боли было больше у Есенина, а у Тютчева – онтологической. Это невозможно рассмотреть и увидеть без оптического прицела Бога или ангела. Это можно только ощутить (читатель как со-поэт это чувствует всегда). На поэта и поэтов нужно смотреть, как на звезды. Оптикой иной – душевной… (Каждую ночь в Каменке я выхожу под звёзды и к звёздам. Иногда смотрю на них чистыми, горькими глазами. Иногда разглядываю в бинокль. И очень редко выцеливаю небольшим телескопом. Три вида оптики – три разные картины звёздного неба: общий план, средний и крупный. На поэта нужно смотреть одновременно тройным взглядом, вырабатывая в себе тройную оптику: глаза-сердце-душа, или – точнее – сердце-душа-дух). Два Рыжих – явление (-ия) нормальное (-ые). Рыжий сознательно литераторствовал в стихах (вспомним его почти Бродские установки [Иосиф Александрович отказался от прилагательных]: почаще употреблять имена людей, улиц, районов, городов и т. д.; более того, Ю. Л. Лобанцев, стихотворец и мэтр, учил Бориса «работать на публику» и т. д. и т. п.). И – Рыжий бессознательно был поэтом. Настоящим. Без Вторчерметов. «Без дураков». Поэтом по определению. Поэт знает, что нельзя одновременно «думать-творить» поэзию, деньги и социальную пошлость / пустоту. Да, человек – универсален: он может делать сразу несколько дел; и художник – универсален. Но поэт – нет! – он монофункционален: всё в нём – для стихов, о стихах, – всё – в стихах и всё – стихи.

Над саквояжем в чёрной арке всю ночь играл саксофонист, пропойца на скамейке в парке спал, постелив газетный лист. Я тоже стану музыкантом и буду, если не умру, в рубахе белой с чёрным бантом играть ночами на ветру. Чтоб, улыбаясь, спал пропойца под небом, выпитым до дна, – спи, ни о чём не беспокойся, есть только музыка одна.

Стихотворение – моё любимое. В нём Рыжий «преодолевает» явное тональное и интенциональное влияние Дениса Новикова и становится самим собой – подлинным Борисом Рыжим. И небо, выпитое до дна (уже не водка, а чистый спирт Господень), и только музыка одна, – вот метаэмоции и метасмыслы, отличающие истинную поэзию от симпатичной и талантливой стихотворной, литературной, явно попсовой размазни.

Вы, Нина, думаете, вы нужны мне, что вы, я, увы, люблю прелестницу Ирину, а вы, увы, не таковы. Ты полагаешь, Гриня, ты мой друг единственный, – мечты! Леонтьев, Дозморов и Лузин, вот, Гриня, все мои кенты. Леонтьев – гений и поэт, и Дозморов, базару нет, поэт, а Лузин – абсолютный на РТИ авторитет.

Стихотворение – просодически и интонационно талантливо, но вторично. Это уже было. У Д. Новикова. Рыжий же нагрёб здесь живой и жгучий муравейник имён собственных, чем и обаял, взял за грудки аудиторию… Эстрада. Молодость. Задор. Кураж. Огромный талант. (Кстати, у Новикова к концу его жизни стихи стали очень короткими, горькими, глубокими – метафизическими, метапоэтическими; и ещё раз «кстати», Д. Быков заметил, что Рыжий боялся, уйдя в метафизику, утратить популярность и тусовку; что-то в этом есть, но… Как-то уж очень всё это не по-русски. А Рыжий – русский поэт, «безбашенный», безоглядный и прямой). Думаю, в Рыжем начинали доминировать онтологическая тоска и потребность в онтологическом одиночестве (затворничестве), т. е. прямо говоря – в смерти. Такое состояние невыносимо тяжко и безысходно.

У памяти на самой кромке и на единственной ноге стоит в ворованной дублёнке Василий Кончев – Гончев, «Ге»! Он потерял протез по пьянке, а с ним ботинок дорогой. Пьёт пиво из литровой банки, как будто в пиве есть покой. А я протягиваю руку: уже хорош, давай сюда! Я верю, мы живём по кругу, не умираем никогда. И остаётся, остаётся мне ждать, дыханье затая: вот он допьёт и улыбнётся. И повторится жизнь моя.

До слов «Я верю…» всё стихотворение – чистая литература, после этих слов – чистое золото.

Разговоры о том, что самоубийство – это пропуск в бессмертие, в вечность, – рассуждения о рекламной (саморекламной), саморежиссурной природе самоубийства, – пусты. Всё равно не поймёшь до конца – лучше самому попробовать. А?.. Вот то-то и оно. Оно-то… Самоубийство поэта – факт не бытовой, а – бытийный, онтологический. Непознаваемый. Необсуждаемый. Неизъяснимый. Да, жизнь у поэта двойная. Но смерть – одна. Одна на всех, чёрт побери!

После гибели Бориса Рыжего прошло 10 лет. В течение десяти лет публика знает и любит преимущественно Рыжего-стихотворца, литератора. Лет через 20 его узнают, как поэта. И обомлеют. Есть у Б. Рыжего несколько стихотворений, которые останутся в русской словесности и культуре навсегда. Пройдёт жизнь одного языкового поколения (25–30 лет) – и всё встанет на свои места: поэт Рыжий обойдёт стихотворца Рыжего и останется один. Как и положено поэту.

Я вышел из кино, а снег уже лежит, и бородач стоит с фанерною лопатой, и розовый трамвай по воздуху бежит – четырнадцатый, нет, девятый, двадцать пятый. Однако целый мир переменился вдруг, а я всё тот же я, куда же мне податься, я перенаберу все номера подруг, а там давно живут другие, матерятся. Всему виною снег, засыпавший цветы. До дома добреду, побряцаю ключами, по комнатам пройду – прохладны и пусты. Зайду на кухню, оп, два ангела за чаем.

И всё такое, как любил говорить Борис Борисович… Такие дела, – добавлю я.

Часть вечности: о поэзии Александра Кушнера

(эссе)

Была ли советская поэзия? – Можно ответить двояко (хотя есть и третий вариант: не было ни «советской», ни «поэзии»): «советская была – поэзии не было»; или – «поэзия была – советской не было». Игровое – такое – отношение к поэзии («поэзия больна», «поэзия в упадке», «поэзия переживает кризис» и «поэзия исчезает») – как раз порождение безответственной и невежественной во все времена толпы, записывающей поэзию в стихописательство и определяющей ее по разряду текущей литературы. Критика всегда была склонна к эпитетной избыточности, погружая понятие поэзии и понятие о поэзии в плеоназм, в тавтологическое состояние штампа, клейма и т. п.; ср.: метафизическая поэзия, поэзия символизма, модернистская поэзия, авангардная поэзия; или – поэты-почвенники, или крестьянская поэзия, городская поэзия, интеллигентская поэзия, религиозная лирика, духовная поэзия, филологические стихи, патриотическая лирика, философская поэзия, поэзия экспрессионизма и импрессионизма, ироническая поэзия и т. д. Поэзия как сущность, как некая до сих пор неопределенная субстанция (так же, как слово / лексема / понятие / денотат) не нуждается в позиции адъектива-определения. Потому что поэзия или есть, или ее нет – ни в силлабических, ни в тонических, ни в силлабо-тонических, ни в белых, ни в рифмованных, ни в строфических, ни в верлибрических, ни в прозаизированных насквозь, ни в китаизированных, ни в японоподобных стихах.