Юрий Иваниченко – Враг на рейде (страница 44)
И поэтому до сих пор и самый младший, семнадцатилетний гардемарин Василий, спускался сюда, обсудить с Осипом свои очарования и разочарования новым актом пьесы, никогда им раньше не читанной, чтобы вдохновленным вернуться наверх – играть свою, в очередной раз выдуманную, роль.
И, уже искушенные в той или иной степени, старшие братья и сестры прятались в этом сказочном аду – с бурлением кипятка в медном бойлере, с пламенем отопительного котла.
Прятались от того ада, натурального, в котором они оказывались и страдали в силу молодости закономерно.
«Когда же еще страдать? Потом ни сил на то не останется, ни этих, як їх, в біса, – негрів… чи нервов?» – подумал Осип, оплавляя узел суровой нитки огоньком «козьей ножки».
– Вот. Я и говорю. Как у тебя все просто, все правильно, – отвернулась девушка к жаровне медного бойлера. – А я все чепуху думаю…
– Зачем чепуху? – не глядя на нее, возразил Осип. – О жизни своей подумать совсем не чепуха. Це завжди треба.
– Это надо… – эхом повторила Варвара, снова впадая в раздумье.
…И все-таки теперь все другое. Лето было совсем другое, чем все предыдущие.
Быстро закончились прогулки яликом по рейду, угасли розовые фонари китайского «театра теней», представлявшего в липовой аллее неуклюжую сатиру на кайзера, и не собирались теперь в беседке на берегу «кормить комара» ежедневные гости – какой уж комар, когда студено даже рядом с жарко фыркающим самоваром.
Какие гости, когда они, бывает, едва показавшись на пороге ивановской дачи, тут же прощаются, перехваченные посыльным в военной форме?..
А главное, эта бомбежка германским крейсером, которую ей довелось пережить ни с кем-то – ни с героем книги, ни с актером на сцене или на экране «биоскопа»[21] – а самой, наяву. И это было так противоестественно, что до сих пор казалось чем-то не бывшим на самом деле, чем-то случившимся не с ней. Будто бы просто ей кто-то очень живо, правдиво и искренне, до кожных ощущений сочувствия сумел пересказать, как вскипала вода в Южной бухте, крушились причалы и взлетали в воздух телеги на Корабельной стороне, как искала себе русло между камнями мостовой багровая струйка крови…
Странно, что одновременно она могла думать и о другом. Будто, приложив сейчас к плечам жакет дорожного костюма салатной зелени, она уже раздумывала: «Кем ехать ей теперь обратно в Петербург?..»
Нет, конечно, не за женихом она ехала в Севастополь. Да, слава богу, пользовалась тут успехом и у молодых офицеров, и у «выгодных партий», но война – и она ни с кем не вернулась домой, ни с кем не осталась в Севастополе верной подругой, ждущей на берегу. И эта неопределенность может быть долгой – война.
Это для войны год-два недолго – история потерпит, она и столетнюю вытерпела. А для нее? Ей ведь уже вон сколько? И кто она теперь – все еще невеста? Так ведь не восьмиклассница Мариинской гимназии, не курсистка даже, а самостоятельная труженица – домашняя воспитательница, правда, без места пока. Как ни крути, пора называться мадам…
«Какие уж тут могут быть ужимки и жеманства на выданье? Взрослая уже, чтобы не сказать – старая. Старая дева. О, Господи! Неужели пора принимать на себя роль этакого эмансипированного сухаря, чурающегося мужчин по идейному убеждению? Чуть ли не “синего чулка”?»
Изобилие этих безоговорочных «уже» расстроило и заставило Варвару подняться с низкого табурета.
Чуть повыше, на медном боку бойлера, Осип приладил себе зеркало для бритья, достаточно крупное, хоть и с красными прорехами облупившейся ртути.
«Какой, к черту, “синий чулок”?» – задумчиво накрутила Варвара локон на серый, с искоркой, глаз – точно в пепле огонек все еще пляшет… Посмотрела на себя исподлобья, в упор, потом с царственного полуоборота и чуть искоса.
«И не дашь двадцати трех. Как будто все еще восемнадцать и, как ни насупишься, глядя из-под фамильного рельефного лба, хмуря рыжеватые брови, – все девица на выданье. Где там девица – к концу лета так и вовсе девчонка. Вон, веснушки даже по лбу рассыпаны золотистым конфетти. И как вести себя такой? Непонятно…»
Напоминая, что пора бы заглянуть в топку котла, на его залатанном известью боку заскрежетали и зазвенели каминные часы, списанные за отсутствие стиля из библиотеки.
Крейсерство Черноморского флота в составе линейных кораблей «Евстафий», «Иоанн Златоуст», «Три святителя», «Пантелеймон» и «Ростислав» и крейсеров «Память Меркурия», «Кагул», «Алмаз» для блокады восточной части Анатолии.
Осмотр побережья от Батума до Самсуна осуществляли крейсера и присоединившиеся к флоту на рассвете 1 февраля шесть миноносцев под прикрытием линейных кораблей, державшихся вне видимости с берега.
Одновременно для постоянного наблюдения за побережьем Лазистана переведены в Батум для базирования четыре миноносца 5-го дивизиона…
«Вот оно что…» – понял Вадим.
Оказывается, и насекомое потрескивание, слышанное им на палубе «Евстафия», и корабельные склянки – все немногие звуки, связывавшие мир его лихорадочных грез с настоящим, издавались этим приставленным к стене гробом из красного дерева. Со стекленным оконцем, где мерно раскачивался бронзовый маятник. И значит, в гробе том было само время.
Его время.
Прошлое и будущее блестящего офицера Императорского флота лейтенанта Иванова В.И. Чуть ниже гравировки мастерской Bureau между усиками стрелок на циферблате виднелись окошки счетчика-календаря…
«Что?!» – приподнялся лейтенант на локтях.
– Не ваши молитвы, часом, услышаны? – иронически поинтересовалось чье-то лицо с быстрыми мышиными глазками за линзами пенсне, с бородкой – клинышком смоленой пакли – как у уездного доктора.
И впрямь молодой человек в белом халате, с латунным кулоном стетоскопа, замкнутом на стоячем крахмаленом воротнике.
Он зачем-то повел перед глазами Вадима сухим, желтоватым от табака пальцем:
– Превосходно. Взгляд фиксируется.
– Это ведь хорошо? – неуверенно спросил женский голос откуда-то из-за головы Вадима.
– Это превосходно! – повторил «уездный доктор». – Из состояния так называемого странного бодрствования пациент либо выходит, либо отходит. В мир лучший этого.
«Странного бодрствования?» – как-то мельком удивился Вадим, но не успел и не сумел сосредоточиться на этом непонятном определении. Куда как больше его волновало сейчас: «А вдруг и этот встревоженный женский голос обретет плоть реальности? А вдруг это не будет таким же обманом, как напольные часы и корабельные склянки, и?.. Вдруг это будет она?..»
Он попытался сесть и тут же понял, если не с точностью прочитанного диагноза, то по сути, что такое это, упомянутое молодым доктором, «странное бодрствование».
Он ни шелохнулся.
Несмотря на безотчетный мускульный порыв.
Несмотря на всю полноту его ощущения и детально прописанную привычкой картинку – вот он сбрасывает с груди суконное больничное одеяло, клейменый угол простыни, садится и оборачивается через плечо, ухватившись за край кровати…
На самом деле ни одна складка одеяла не дрогнула, не скрипнул панцирь кровати, ни на дюйм не сдвинулся краснодеревный гроб напольных часов в поле зрения, жестко ограниченном белыми холмами подушки.
Он не спал, не бродил даже в тумане дремы, но он – блистательный лейтенант флота Иванов В.И. – выглядывал из собственного неподвижного тела как из амбразуры заклинившей артиллерийской башни. Не способный ни выйти, ни даже позвать на помощь.
«Более того, – внутренне похолодел Вадим. – Вполне возможно, что никто и не знает, что я здесь? Не подозревает даже, что я еще есть в этом мертвом теле?!»
Вот и доктор без тени смущения, словно патологоанатом в покойницкой, пустился в объяснения, нисколько не стесняясь лежащего перед ним пациента.
Или уже бывшего?
«Или я для него уже труп? – скосил Вадим глаза на клинышек черной докторской бородки, пришедшей в движение. – Одно лишь тело, в котором окончательно затухают реакции, как у лягушки, препарированной бессердечным студентом-медиком?..»
– Заграничные светила называют похожие состояния «апаллический синдром» от латинского pallium – плащ головного мозга, – разглагольствовал тем временем доктор. – Я бы назвал менее поэтически – «шоры на мозгах». Мозг бодрствует, но бодрствование это, как писали в прошлом веке, «странное». В том смысле, что непонятно, дух это бодрствует или одно только тело.
– Разве их можно разделить? – спросил тот же женский голос в девической нежной тональности. Спросил с явной надеждой на отрицательный ответ, но…
Доктор ответил. И, как показалось Вадиму, с каким-то непонятным удовольствием, прикрытым энциклопедическим равнодушием, с невольной улыбкой, невидной со спины:
– Вполне. Вы же не требуете от вашего кота, чтобы он, ласкаясь, читал вам стихи? С вас вполне достаточно, что он трется вам об ноги. И вы снисходительно смотрите на то, что кроме проявлений нежности он являет и прочие свидетельства своего биологического существования. Гадит, например, как сущий vulgaris… простите. Так и тут. Выговорите…
Доктор со вздохом потянулся к чугунному изножью кровати, где в петле суровых ниток висел журнал анамнеза.
– Вот… – сняв пенсне, близоруко уткнулся он носом в исписанные страницы. – Вы говорите, он различает день и ночь? А кто не различает? Любое, извините, животное. Всей разницы – кому на ночную охоту идти, а кому на утренний выпас. Глотает, если ему в рот сунуть ложку меда? Так этот нехитрый талант так и называется – глотательный рефлекс. Суньте ему в рот ложку дегтя – он и ее проглотит. Правда, потом наверняка выплюнет. Но ничуть на вас не обидится. Потому как обида – категория нравственная, с точки зрения медицинской науки – высшая нервная деятельность.