Юрий Герт – Избранное (страница 14)
Помню, я прочел эти стихи – и в меня ударили молнии! Как это так?.. Откуда я взял?.. Я пытался объяснить, в какую пору стихотворение было написано, – где там! Меня и слушать никто не хотел. Разве все мы – не братья, которых давит один и тот же пресс, душит одна и та же петля? Разве не одна и та же многострадальная, израненная земля у нас под ногами?.. Мне и стыдно, и сладко было от этих упреков. Антонов петушился, укорял меня яростней всех. А потом, возвратясь в Алма-Ату, прочел мне стихотворение, которое сложилось там же, на Мангышлаке. Были в нем, помимо прочего, такие строки:
Стихи эти были впоследствии напечатаны в сборнике Антонова, в посвящении значилось мое имя. Цензура, правда, покалечила кое-какие строки, но не в том суть… Стихи Валерия, и эти, и многие другие, он сам – небольшого, как и я, роста, плечистый, надежно-устойчивый, несмотря на давнюю, с детства, хромоту, – год за годом помогали двигаться в серых сумерках, надеяться, не изменять себе, и не так-то много было таких родившихся у меня на глазах стихов, таких людей…
Так было… Что случилось потом?..
Так было… Однако ведь свою книгу, вышедшую недавно, я отчего-то не подарил Валерию. Собирался подарить, как случалось раньше, да так и не подарил. Отчего?.. И последняя моя повесть «Приговор» вызвала у него явное раздражение. Прямого разговора о ней не было, мы оба его избегали… А полгода назад Валерий написал поэму «Анти» и попросил меня прочесть, предупредив:
– Если тебе не понравится – скажи, и я не стану предлагать ее в журнал.
Я прочел. Меня увлек замысел – осмыслить ошеломившую нас всех бурю декабря 1986 года, осмыслить необходимость мира и взаимопонимания, ради которых предлагалось каждому народу постичь свою вину, точнее – вины перед другими народами… Я сказал Валерию, что поэма – рывок в необходимую и до сих пор запретную тему, я – за публикацию, хотя иные места мне и непонятны, и неприятны. К примеру, где говорится чуть ли не о русофобстве, которое присуще евреям… Или – отсекается возможность их равноправного участия в литературном процессе, поскольку русский язык – не язык их предков… Или такие строки:
Не слишком ли категорично? Библия – это что: «разумное, честное» или «высокое, вечное»? Или то и другое сразу?.. И тогда – как быть с пятым пунктом у ее авторов?.. Да и можно ли так – по составу крови – квалифицировать и классифицировать творчество Твардовского и Слуцкого, Светлова и Вознесенского, Багрицкого и Куняева? Как-то сомнительно выглядит расовый принцип в искусстве…
Кое-что в поэме заставило меня вспомнить переписку Астафьева с Эйдельманом. Но вместо того чтобы спорить, я принес Антонову несколько книг. Среди них – пламенно антисемитскую книгу А. В. Романенко «О классовой сущности сионизма» и – контраста ради – стихи и поэмы Бялика, в том числе «Поэму о погроме». Валерий прочел и вернул, не сказав ни слова. Что-то мешало нам продолжить разговор о его поэме…
И вот – теперь…
Выходит – было в нем и раньше нечто такое, чего я не замечал – или предпочитал не замечать?.. Было – или появилось только в последнее время?..
А что же Виктор Мироглов? – думал я.
Мы были дружны лет десять. Но еще до того, в 1975 году, когда на меня в очередной раз обрушился с погромной статьей всемогущий в Казахстане критик Владислав Владимиров, умело совмещавший занятия литературой с должностью помощника первого секретаря ЦК Компартии Казахстана Кунаева, отозвав меня в конец редакционного коридора, Виктор сказал:
– Если захочешь что-то предпринять против Владимирова, можешь во всем на меня рассчитывать.
Я не знал тогда, почему он это сказал, но в негромком голосе Виктора, в сдержанной, бытовой интонации ощущалась такая решительность, что невозможно было усомниться в его искренности. Мне навсегда запомнилась та минута: заступиться за меня, выступить против любимца Первого значило – рискнуть всем…
Отчаянная эта акция совершилась позже – в 1983 году, когда Галина Васильевна Черноголовина, Мироглов и я добились приема у Кунаева. Обратить его самодержавное внимание на жалкое положение русских писателей в республике, попытаться прекратить не встречающий никаких преград террор Владимирова в литературе – такова была цель. И мы удостоились. И в огромном, скромно-торжественном, украшенном невероятных размеров глобусом (ох уж эти глобусы!..) кабинете высказали все, что полагали нужным. А на другой же день против каждого из нас начали применяться репрессивные меры. Мироглову досталось в особенности: ему пришлось уйти из издательства, где он в ту пору работал, затем из нашего журнала, где главный редактор был ставленником все того же Владимирова, которого в виде компенсации за причиненный нами моральный ущерб теперь титуловали не просто «помощником», а «ответственным работником ЦК»…
Однако уже близились иные времена. Виктор ездил в Москву, к Горбачеву – он тогда ведал в ЦК КПСС идеологией, о нем шли добрые слухи… Встречи с Горбачевым он, разумеется, не добился, но в приемной на площади Ногина оставил на его имя письмо. Через некоторое время в Алма-Ату прибыла комиссия – два пожилых, деловых, видавших виды партработника. Они расположились в пустующем цековском кабинете, переговорили с немалым числом деятелей «идеологического фронта», как правило, посаженных в кресла и до полусмерти запуганных все тем же Владимировым, и в результате обнаруженных фактов Первый лишился своего помощника, Мироглов смог вернуться в журнал, а в Союзе писателей вдруг потянуло сквознячком… Что-то вроде бы кончалось, что– то вроде бы начиналось… Тогда это еще не называли Перестройкой.
Вот чем был для меня Мироглов.
И вдруг…
Ну, да, водились за ним вещи, о которых не хотелось мне думать раньше, не хотелось вспоминать сейчас… Как-то раз в нашем писательском баре, подвыпив, он кричал одному молодому литератору: «Убирайся в свой Израиль!..» Литератор этот, родом из Одессы, был нагловат, но вполне безобиден; что послужило причиной скандала, я не знал, да и знать не хотел, посчитал все случившееся мелочью. И когда возмущались Виктором, защищал его: у кого из нас не бывает срывов?.. Да и сам он, похоже, чувствовал себя виноватым.
И еще: в одной его повести меня остановила двусмысленная фраза… Неловко спрашивать было, но в конце концов я спросил напрямик: «Как ты относишься к евреям?» Язык у меня жгло от этих слов. «Я – как все, – ухмыльнулся Виктор. – Хороших евреев – люблю, плохих – нет. Против Райкина, к примеру, ничего не имею!» Что ж, ответ вполне достоин вопроса… Я постарался его забыть, выкинуть из головы.
Потом доносило до меня кое-какие слушки: «А Виктор-то – черный…» Я не допытывался до подробностей, а говорившие так стеснялись уточнять: все знали, что мы дружим.
Все это мне и теперь казалось пустяком. Виктор нравился мне прямотой, непоказным мужеством, способностью к поступку – редкостной там, где холуйство, трусость и благоразумие оплетают, как повилика, людей с головы до ног, не дают вольно ступить, свободно вздохнуть… Это примиряло меня с остальным. А остальное… Разрозненные факты сбегались, притягивались один к другому, складывались…. Кучка росла…
Полгода назад к нам в город приехал Юрий Афанасьев, ректор Московского историко-архивного института. Он выступил в конференц-зале Союза писателей, сильный, звучный голос его прокатывался над затихшими рядами подобно трубному гласу, от которого, дрогнув, пали стены Иерихона. Дерзкими были его мысли, необычны слова, уверенность, с которой он держался, звала каждого – разогнуться, подняться с четверенек, двинуться вперед. Он хотел встретиться с алма-атинской интеллигенцией – ему не дали: не оказалось свободного зала… Я полагал, Афанасьева все мы восприняли однозначно, и не поверил своим ушам, когда Мироглов и Антонов назвали его «политическим спекулянтом». Почему?.. Этого я не мог понять, но – странная история – расспрашивать как-то не хотелось. Афанасьев ярко, точными, беспощадными словами характеризовал российское черносотенство, тянул от него нить к «Памяти». Может быть, в неприятии Афанасьева почуялся мне тогда какой-то эдакий привкус?..
После планерки я ждал – Антонов или Мироглов, самые близкие для меня в редакции люди, сразу же позвонят мне – и недоразумение (да, да, всего лишь недоразумение!) будет исчерпано…
Однако никто не позвонил.
Нет-нет да и вспоминалась мне фраза Киктенко – насчет квадратных скобок и традиций русской литературы… Чуть что – сейчас же у нас начинают толковать о традициях, продолжении традиций. Только каких?.. Неважно. Важно чувствовать себя «наследниками великих традиций», «продолжателями», «развивателями». Душа при этом воспаряет, гордость распирает, хотя порой всего-навсего речь идет о таких вот квадратных скобках… Да ведь были еще и другие традиции, почему о них-то не вспомнить?