Юрий Федоров – Ждите, я приду. Да не прощен будет (страница 96)
Шагнул к лестнице. Сказал ещё:
— Сиди. И из монастыря не высовывайся. Протопопу от тебя я слова передам.
Погрозил глазами и вышел. Решил так: Ивана Голого отдавать сейчас власти, чтобы в железа заковали, рано. И так будет сидеть молча. Напуган вдосталь. Клубок же весь — и монастырский, и протопопов — не его, Черемного, дело шевелить. То большим людям под силу. К светлейшему князю Меншикову идти надо, и идти не мешкая.
Царевич Алексей графа Толстого встретил стоя.
Пётр Андреевич неловко зацепился в дверях шпагой, но поправился и шагнул к царевичу бодро. Согнулся в поклоне низком. К наследнику пришёл престола российского, спину жалеть не приходится. Румянцев у дверей застыл и по чину офицерскому руку к треуголке поднёс.
Пётр Андреевич выпрямился и только тогда в лицо наследника взглянул. Где-то в чреве у Толстого жилка малая дрогнула: черты Петровы он угадал в Алексее сразу.
— Здравствуй, ваше высочество, — сказал Толстой совсем по-домашнему, мягко, как если бы то было говорено в Москве, а не в далёком замке Сант-Эльм у неведомого многим Неаполитанского залива, в городе чужом.
Но наследник промолчал. Пётр Андреевич прочистил завалившее горло, сказал:
— Имею честь передать, ваше высочество, письмо батюшки твоего, царя Великая, и Малая, и...
Осёкся. Царевич шагнул к нему и протянул руку.
От дверей грохнул ботфортами капитан Румянцев. Из-за отворота мундира выхватил конверт, передал Толстому. Пётр Андреевич поднёс конверт царевичу. Румянцев отступил к дверям.
Толстой, глаз не поднимая на Алексея, слушал, как шуршала у наследника в руках бумага, как перебирал он листки хрупкие, на одном из которых стояла дрожащей от боли рукой начертанная косо подпись «Птр».
Письмо царевич прочёл. И голосом неуверенным — Толстой отметил — сказал:
— Сего часу не могу ничего ответить, понеже надобно мыслить о том гораздо.
— А что же, — осторожненько начал Толстой, — вводит тебя в сумнение, ваше высочество?
Алексей толкнул стул, сел. Сказал покрепче:
— Возвратиться к отцу опасно и перед разгневанное лицо явиться небесстрашно, а почему не смею возвратиться, о том письменно донесу протектору моему, его цесарскому величеству.
Пётр Андреевич лицом потемнел:
— Протектор твой — самодержец российский, Пётр Алексеевич. И другого протектора быть не может, ибо наследник ты престола его!
Брови густые Пётр Андреевич насунул на глаза хмуро и слова те произнёс с гневом очевидным. Знал: говорить так с царевичем не брёх пустой. Отец с сыном и помириться могут. Кровь-то одна. Помнил и другое: промеж двух глыб стоять нельзя — расшибут вдребезги. Но за державу Российскую обида его взяла. Вот ведь как получалось: у наследника престола российского протектором стал цесарь германский. Такого и не придумаешь.
Не сдержал себя Толстой. И Алексей взял круто. Заквасочка-то у него была Петрова:
— Батюшка мой царь над Россией, а я в землях австрийских. А ежели грозить мне будете и пугать чем-либо, то я под святую руку Римского Папы отдамся. Оттуда меня не возьмёте.
Но только больше старика разгневал. Пётр Андреевич вплотную к нему подступился, крикнул, колыша чревом:
— С кем говорю я: с царским сыном, российского трона наследником? Или изменником страны своей, хулителем державы Российской?
И так яр был граф Пётр Андреевич Толстой, что Алексей, поднявшись со стула, попятился. Сила перла на него. Сила российская, несокрушимая, безудержная, непреодолимая.
— Батюшка твой, царь российский, земли воюет для народа своего и в ратном деле наитруднейшем кровь пролить не боится. На штурм крепостей, от мира Россию загораживающих, многажды со шпагой ходил, из пушек палил и солдат мужеством своим вдохновлял к виктории. А ты, ваше высочество, под руку чужую, говоришь, отдашься? Победам русского оружия бессмертным врагом выйти хочешь? Не слышал я тех слов! — И, от гнева распалясь, Толстой в пол каблуком стукнул: — Не слышал!
Повернулся и, не раскланявшись, пошёл к дверям. Даже не взглянул на царевича. Тот шагнул было ему вслед, но остановился, опешив от дерзости такой.
Так разговору хорошего и не получилось, но Толстой понял: царевич робеет — письмо-то в руках шуршало сильно, значит, пальцы некрепки были и решить-то ещё, наверное, не решил ничего. Мечется. Понял и то, что в слабости своей Алексей зело опасен для державы Российской, так как легко может стать орудием воровским.
Подумал (матёр был Пётр Андреевич): «Ладно, подойдём с другого боку. Посмотрим, как он стоять тогда на ногах будет. Оно и горькая рябина слаще становится, когда её морозцем прихватит».
Фёдор Лопухин разговор с Александром Васильевичем Кикиным родне своей передал. Говорил с оглядкой, но всё же сказал: царевич вернётся и вспомнит, кто ему помощником в России был. А царь-де болен тяжко и, нужно думать, болезнь не осилит.
Весть ту понесла сорока на хвосте. Говорили, таясь, косоротясь, но были и такие, что и не особенно речи скрывали. Русские люди поговорить любят о правителях своих.
В доме князя генерала Долгорукова сказывали, что в войсках российских, в Мекленбургии и в Польше стоящих, разговоры и недовольства и может то и к бунту привести. Солдаты и офицеры от дому, мол, долгое время отлучены и готовы выступить за царевича, который войну за земли приморские вести не хочет.
У Варвары Головиной — сестры царицы бывшей — говорили ещё определённее: за царевича стоят сейчас и цесарь германский, и король английский, и переписка между ними есть, и сговор — Алексея всенепременно на трон посадить.
Морок навели. Не разобрать, где выдумка, а где правда.
В Москве такое бывает. Брякнет человек языком невесть что, слова его через сто дворов пройдут и к нему же вернутся, а он и рот раскроет:
— Ты скажи, что люди-то говорят... Вот новость...
Так и слышно было, где двое или более соберутся:
— А в Питербурхе-то рассказывают...
— А в Москве говорят...
— А мне верный, такой уж верный человек сказывал...
И чёрный народ заволновался. Даже девки, что возле кружал бродят. Но то понятно. У таких свербит всегда в разных местах. Да и как такой не вякать! Цена может поболе стать. А денежку те — со свекольными-то щеками — любят. А что им до царя? Такой-то и нужно рогожку под бок потолще, чтобы лопатками об пол не биться, да винища стакан побольше. Но туда же:
— Истинно, истинно говорят — хворый. А молодой — он тихий...
И слеза, глядишь, из мутного глаза, подбитого накануне, выкатилась:
— Господи Сусе... Спаси нас, бе-е-ед-ных...
Морок... Морок... Тьма-тьмущая. И там и тут:
— Шу-шу, шу-шу...
— Подставь-ка ушко, кума, поближе...
И опять:
— Шу-шу, шу-шу...
А молва, как ржа, и корону съест.
Черемной, придя в Москву из Суздаля, подался к светлейшему. На Мясницкую вышел, глаза скосил на Рязанское подворье. Место кровавое. Но вдоль стен подворья, где всегда стрельцы с бердышами похаживали, торчали теперь усатые чёрные люди в косматых шапках нерусских. Вид свирепый. Черемной знал: Пётр отдал подворье грузинскому царю Вахтангу. Так что пыточных дел теперь на подворье не вели, но Черемной всё же зашагал побыстрее: бережёного бог бережёт. Подальше от стен тех — поспокойнее. Пришагал к Меншикову, а светлейшего нет. Денщик Черемного встретил.
— Ну что, — оскалил зубы, — крючок приказной, принёс?
Фёдор говорить поостерёгся, глазами по сторонам повёл.
Денщик ещё шире рот разинул — весёлых людей князь для себя подбирал, — но повёл Черемного во внутренние покои.
Пришли. Комнатка тесная, двери закрыты плотно.
— Сказывай теперь, — сказал офицер.
— Поиздержался я, — ответил Черемной, — поручение князя выполняя.
Офицер только головой закрутил:
— Ну, крючок! Крыса жадная. Сказывай, а по новостям и плата будет. Я в Питербурх сегодня еду. Светлейшему сказки твои передам.
Черемной помялся малость. И словами пострашней рассказал, что был в Суздале. Разузнал от людей знающих, что бывшая царица блудно живёт и монастырских порядков не придерживается. Сказал и о капитане Глебове Степане. О письмах выложил, что от старицы в Москву и Питербурх и к ней людишки, хоронясь, носят. О боярах, подолгу в келье бывшей царицы сиживающих, тоже сказал.
Посмотрел на денщика, а тот, хотя и молодой и весёлый, понял всё же, что донос сей людям голов стоить будет. Сунул Черемному золотых горсть, и Фёдор порадовался, что не всё высказал. Есть и ещё вести и, может, опаснее: о протопопе церкви Зачатия Анны в Углу, о юроде и криках его воровских.
«Те известия, — подумал Фёдор, — я сам князю поведаю, и он раскошелится».
Денщику сказал так:
— Передай светлейшему: следок я нашёл. Следок верный, но о том, выведав всё, сам в Питербурхе его особе скажу.
Вышел из княжьего дома Фёдор походочкой лёгкой. Доволен был: в кармане денежки весело звенели, да и думка была, что ещё получит звонких таких кругляшков немало.