Юрий Федоров – Ждите, я приду. Да не прощен будет (страница 89)
И вновь в Париже начались проволочки.
Пётр предложил тогда искать путь к признанию приморских земель за Россией по-иному — просить французский двор воздержаться от выплаты денежных субсидий королю шведскому. Известно было, что карман Карла XII пуст. А с пустым карманом много не навоюешь. Генералы Карла и так были недовольны задержками жалованья постоянными. Не будет у Карла золота, и ему ничего не останется, как начать переговоры с русскими и признать их завоевания у моря.
О том Пётр, просидев ночь, написал записку. Шафиров сейчас перебелял её, так как почерк у царя был неразборчив.
Пётр ходил по комнате, пояснял непонятные места. Лицо у него опять было нездорово, как в Амстердаме. Сказывалось напряжение последних дней. Но болезнь свою царь скрывал и о болях, возобновившихся в низу живота, не сказал никому. Все силы, все помыслы его были устремлены на заключение договора. Речь-то шла о том, быть ли России со своими портами на Балтике, через которые торговля пойдёт вольная, без постыдного посредничества иноземных купцов, или нет. А боль что уж там! Боль пройдёт.
Пётр, глядя на склонённого над бумагой Шафирова, вдруг вспомнил, как впервые увидел Балтику. К берегу они подскакали с Меншиковым. Пётр соскочил с коня, бросил Алексашке поводья. Среди тяжёлых валунов вскипала волна, пенилась, играла. Пётр по колено вошёл в воду, наклонился, зачерпнул полную горсть, плеснул в лицо и засмеялся, оборотясь к Алексашке. Вода была солона и обожгла губы, но Петру горечь та показалась мёдом...
Шафиров осторожно кашлянул. Пётр взял бумагу, прочёл написанное. Подумал: «На то французы должны пойти. Золото всем дорого. А в Карла они сейчас не шибко верят. Золото валить ему не под что... Золото под победы дают, а не под поражения. Надо давить на них. А Карл без денег задохнётся».
Вернул лист Шафирову, сказал:
— Вот так и бейте в одну точку. Не мытьём, так катаньем, а договор вырвать надо.
И согнулся. В низу живота резануло, как ножом.
Драгуны бегом через двор бросились, и Румянцев услышал, как звякнула выхватываемая из ножен шпага.
«Милые, — мелькнуло весело в голове у офицера, — ну что ж...»
И он даже фыркнул, как кот. Схватился за эфес, но тут же и осадил себя: «Нет, ребята, шалишь. Шпага мне ни к чему. То вам, баловства ради, вольно пороть друг друга клинками». Метнулся к карете, чуть в стороне стоявшей, выворотил оглоблю. Подкинул в руках: оглобля ничего себе была — крепкая. Разом решил: «Так-то сподручнее. Кто да кого оглоблей огрел — дело тёмное. Может, драгуны Гретхен какую ущипнули. Мужики, видать, по тому делу не слабые, вот и получили орясиной в лоб. А шпага — то уже серьёзно».
Первый из драгун, бросившийся на Румянцева — фехтовальщик, полагать, зело умелый, — выбросил приёмом хитрым клинок и достал бы офицера, но тот, минуты не сумняшеся, оглоблю поднял и ахнул драгуна по пышной шляпе. Петушиные яркие пёрышки, украшавшие шляпу, брызнули в стороны. Драгун руками взмахнул и сел на зад бесславно.
Второй, видя, что виктории дружок его не одержал, забежал к Румянцеву со стороны и хотел было ложным финтом сбить с позиции, но тот, и в том случае решив, что ни к чему манёвры сложные, оглоблей бойца императора германского огрел.
Но ударил не со всего плеча, а так, вполсилы, без потяга, дабы не зашибить мужика серьёзно, а только пыл охладить излишний. Драгун повалился на землю кулём мягким. Лёг спокойненько и ножками не дрыгнув, словно бы отдохнуть решил после застолья доброго.
«Эх, иноземщина, — подумал Румянцев, — любите вы покрасоваться со шпагой... А вот против дубины вам трудненько».
Бросил оружие немудрящее и к стене кинулся. Обдирая ладони, вскарабкался наверх, перевалил на улицу. Стукнулся каблуками о крепкие плиты мостовой, выпрямился, отряхнул плащ и пошагал, как ежели бы произошедшее минуту назад за стеной каменной не с ним приключилось, а с дядей чужим.
Как и в первый раз, проходя мимо дома, где царевича принимали, Румянцев фонарь стороной миновал, но к окнам и сейчас внимательно пригляделся. За шторами, как и прежде, горели свечи и голосов слышно не было. Тревоги в доме не угадывалось.
«Знать, бойцы-то зашибленные ещё не очухались», — подумал офицер и свернул к воротам харчевни, в которой остановился с вечера.
Так, чтобы никого не потревожить, на носочках ботфорт миновал двор. Да оно и тревожить было некого. Во дворе ни души. Слышно только, как кони пофыркивают да жуют сено спокойненько. Знать, сенцо хорошее им задали, раз они так старались кормушки очистить.
По ступенькам ветхим офицер поднялся в комнатку под крышей. На ощупь, свечи не вздув, Румянцев отыскал стул и сел, упёрся локтями в крышку стола. Сжал пальцами виски.
«От драгун я отбился, — подумал, — а дальше что? Опомнятся ребятушки да и тревогу поднимут? Или того хуже: карету запрягут, царевича с дамой его под руки на ступеньки подсадят и шагом марш?»
В груди Румянцева как-то плохо защемило, тревожно. В доме тишина стояла, да и на улице голосов слышно не было. Глухо так, глухо, нигде ничего не брякнет, не стукнет.
«Нет, — решил он, — досмотреть надо, как бы царевич по тишине той не укатил».
Поднялся Румянцев из-за стола, постоял малое время, и, ежели бы свеча горела, можно было на лице его увидеть сосредоточенность крайнюю, настороженность, то выражение, что выдаёт и душевное волнение и одновременно непреклонность довести задуманное до конца.
Румянцев толкнул оконце и полез на крышу. Черепица опасно захрустела под ботфортами, и офицер плюнул с досады: «Нет бы по-людски тёсом крыть крыши, так нет — глину проклятую стелят». Раскорячился и чуть ли не на животе попёр по карнизу осторожненько. Боже избавь, понимал, черепицу хрупкую каблуком придавить. Всей подошвой ступал, да ещё и так: шаг сделает, обтопчется и тогда только вторую ногу перенесёт. Приноровился и мало-помалу до трубы добрался. Здесь понадёжнее было. Всё же есть за что ухватиться.
Передохнул с облегчением. Эх, служба царская, вот и по крышам заставила лазать. А что поделаешь, коли надо?
Огляделся офицер и увидел тот самый фонарь в улице, что горел у дома, где царевича принимали. Понял: с крыши разглядит и в тёмной ночи, ежели карета с царевичем в дорогу тронется. Ощупал сырые черепичины и сел.
Над Инсбруком, над чёрными крышами пылали не по-российски яркие костры звёзд.
Румянцев запрокинул голову, вгляделся в небо, и холодно вдруг ему стало. Даже плечами передёрнул. До носа закутался офицер в плащ, ссутулил плечи. Вспомнилась сказка, на солдатском привале услышанная, о том, что в небе для каждого бог звезду приколотил гвоздиком особенным и, пока она горит, солдату в бой без страха идти можно. Перекрестись бога для и ступай смело. Звезда оборонит тебя. Но вот ежели погасла она, то тут уж и молитва не поможет. И горит или нет звезда твоя, говорили старые солдаты, иные люди видят явственно.
«Вот бы свою звезду, — думал офицер, — выглядеть среди других!»
Человек, знающий свою звезду, говорили ещё, отличен всегда, потому как спокоен и суеты в нём нет. А то главное, ежели человек не суетится, не бросается то вперёд, то назад или вовсе по сторонам. Он дорогу знает, идёт уверенно, и потому его и пуля в бою облетает, и сабля не берёт. Так уж, ежели бой самый жаркий, свистнет пулька возле уха, сабля пролетит над головой, но чтобы до живого достать — никогда.
«Как бы звезду ту отличить?» — вглядывался в небо Румянцев. Но тут же и подумал: не в бою он и пули не летают, так что пока и без звезды можно обойтись. Однако, по молодости, понимать надо, в голову ему не пришло, что участвует он в деле страшном, тайном, которое и без пули многих с ног свалит.
А звёзды, одна крупнее другой, ярче вспыхивали, перемигивались над его головой, и, наверное, по ним уже определить можно было человеку понимающему, которая из них догорает вместе с чьей-то жизнью, а которая ещё будет светить своему хозяину долго.
Внизу, во дворе, прозвучали шаги, и Румянцев, о звёздах забыв, прислушался настороженно. Скрипнули ворота конюшни, стукнула о камень подкова потревоженного коня, и опять прозвучали шаги.
Румянцев понял: конюх беспокойный вышел коней проведать.
«Молодец, — подумал, — или хозяин у него больно строг. И поди ж ты, немцы ведь, а скотину любят. Да ещё и, не в пример многим нашим, ухаживают за ней».
Вновь уставился на светивший в улице фонарь. От яркого пятна того будто бы паутина золотая тянулась и тянулась, веки оплетая, да так, что они всё тяжелели и тяжелели нестерпимо, и казалось, вот-вот сами по себе закроются. Но Румянцев, упрямо зубы сжав, только сел ровнее на черепичных горбылях.
«Нет уж, — сказал про себя, — так не выйдет. Ишь ты, паутина».
И вот надо же, хоть бы собака где взлаяла или петух прокричал, душу бодря православную. Нет и нет. Скучна была ночь в нерусском Инсбруке. В местах-то родных или в колотушку где брякнут, или будочник прокричит: «По-слу-ши-ва-а-ай!» Оно и веселей. А здесь глухо, сумно.
Голова клонилась, клонилась у Румянцева, и вдруг вскинулся он, словно взнуздали, и увидел: звёзды померкли и на востоке небо зазеленело.
«Всё, — решил Румянцев, — прошла ночь. Слезать надо с крыши, а то торчу здесь, как ворон чёрный».
И опять на карачках, придерживаясь осторожно за скользкую черепицу, пополз к окну в свою камору.