Юрий Федоров – Ждите, я приду. Да не прощен будет (страница 62)
— Слово моё важно, очень важно. Хан это оценит.
По выговору странного старика с не менее странным золотым знаком Джелме ронял, что это не степняк, а и вправду, скорее всего, китайский купец. Ещё раз оценивающе оглядел его, ответил:
— Хорошо. Я скажу хану.
Повернулся, вошёл в юрту.
Странный старик повёл себя и вовсе необычно, увидев Темучина. Он склонился в низком поклоне, как никогда не кланялись степняки, вернее, даже не склонился, но лёг и лицом, и грудью на расстилавшиеся перед Темучином войлоки, затем, едва приподняв голову, но всё же не глядя на хозяина юрты, сказал:
— Великий хан степей, у меня есть весть, которую могут услышать только твои уши. Вели всем выйти.
Темучин с удивлением взглянул на старика. Прищурил глаза, и удивление в них сменилось насмешкой.
— У меня, — сказал он, — нет тайн от этих людей. — И повёл рукой в сторону Джелме и ещё двух нойонов, сидевших у очага.
После этих слов старик наконец взглянул в лицо хану. Посмотрел слезящимися глазами и сказал удивительно смело для человека, найденного избитым на обочине степной дороги:
— Великий хан, я вижу, ты ещё молод и оттого, знать, судишь так легко и о людях, и о тайнах. С годами ты изменишь своё мнение.
— Ты что, шаман, — перебил его Темучин, — которому дано заглядывать в будущее?
В голосе его послышалось раздражение.
Елюй Си ответил с той же смелостью, как и начал разговор:
— Нет, великий хан, я не шаман, но я хочу сообщить тебе то, что не должны знать другие.
Темучин приподнялся на подушках, вгляделся в странного старика. Увидел, что тот слаб, очень слаб, и подумал так: «У этого человека короткий путь до Высокого неба, а перед его ликом пустое не говорят». Откинулся на подушки, повернул лицо к Джелме и нойонам у очага.
Те встали и вышли.
— Благодарю тебя, великий хан, — сказал старик и вновь лёг на войлоки.
Когда он приподнялся и взглянул в лицо Темучина, глаза его были строги.
Елюй Си всю жизнь прожил, предавая одних, и других, и третьих. Он был посредником в сделках, где разменной монетой были люди. Он знал, что такое смерть, и сам не раз и не два торопил её для тех, на кого ему указывали. Да и здесь, в степи, за ним тянулся чёрный след. Достаточно было вспомнить об одном: вьюга, юрта нойона, выехавшего на охоту, и его, Елюя Си рука, опускающая в чашку с архи золотую горошину. Он не знал, да и не мог знать, что судьба заставит его молить о защите сына нойона, приютившего его в заснеженной степи, в чашу которого он опустил золотую горошину. Но об этом Елюй Си сейчас не думал. Чувствуя приближающийся конец, он до мучительной боли в стонущей душе захотел рассчитаться за все пережитые им страхи, за панический ужас, под гнетом которого он жил долгие и долгие годы. Елюй Си разжал ладонь, в которой удерживал пайцзу, плюнул на неё и швырнул золотой знак к ногам Темучина.
— За это, — сказал он, — я заплатил жизнью. Но это моя боль. А тебя, великий хан, — старик, казалось, внезапно обрёл силу, — хочу предупредить. За улусом найманов лежат земли китайских императоров, и там уже готовы к большой войне со степью.
Глаза Темучина насторожились.
Когда старика под руки вывели из юрты, к Темучину с улыбкой, которая никогда не сходила с его лица, вошёл Джелме.
Темучин сидел у очага и смотрел в огонь.
— Ну, что сказал этот оборванец? — спросил всё с той же улыбкой Джелме.
Но Темучин не ответил. Лицо его было сосредоточенно.
Джелме прошёл к очагу и сел. Он знал: в те минуты, когда Темучин задумывается, беспокоить его не следует. И Джелме больше не заговаривал о странном старике. Хотя ему и хотелось сказать, что, как только того вывели из юрты, он совсем ослабел и, наверное, сейчас уже парит в Высоком небе.
4
На земле найманов впервые и было произнесено — Чингисхан.
Об этом заговорили как-то разом, в один день и всё. Нойоны племени тайчиутов, племён меркитов, кереитов, найманов. Кто-то сказал, что будто бы об этом первым заговорил на большом тое нойон тайчиутов Сача-беки. Той был славным, на него приехали нойоны из самых дальних земель, и возжены были костры, каких не разводят и на больших празднествах, но только лишь тогда, когда собирают гостей со всей степи. Баурчи хана был необыкновенно щедр, и на рожнах у костров, на вертелах красовались поджаренными боками туши бычков и баранов. Каждый мог подойти и срезать своим ножом с туши лучший кусок. Самый поджаристый и сочный. И вот тогда-то, говорили, в кругу пирующих нойонов Сача-беки сказал, что пришло время избрать великого хана, который бы с необыкновенной силой объял всю степь, соединив её племена в один народ. Хана-океан, чингис-хана, чтобы он, взяв под свою руку тайчиутов и меркитов, кереитов и найманов, хоритуматов и чонос, защитил и оборонил их своим войском. Слова Сача-беки будто бы встретили на тое криками радости. Но это, наверное, всё же было не совсем так.
На тое присутствовали только нойоны, и только они могли услышать слова Сача-беки, ежели он их и сказал. Бедных хурачу, пастухов и отарщиков на той именитых не приглашают, а почему тогда о великом хане, хане-океан, чингис-хане заговорили и они, да ещё и в самых отдалённых аилах, на затерявшихся в степи стойбищах, на далёких выпасах, где бродят отары овец да табуны кобылиц и куда лишь изредка и случайно заезжают люди из куреней? Но да ещё и в курени, а их было море в необъятной степи, надо было донести эти слова о великом хане. Так при чём же здесь той? Да и как крикнуть надо было на тое, чтобы услышалось это на берегах Онона и Керулена, у самых южных, горных пределов степей и у пределов, что пролегали у чёрных песков, за которыми, как представлялось многим, уже и жизни нет.
Смущало и другое. Ну, Сача-беки, нойон, мог заговорить о войске. Нойон всегда воин, и слова о войске великого хана в его устах были и объяснимы, и понятны. Но в аилах-то, в далёких стойбищах, на затерявшихся в степи выпасах заговорили совсем о другом. О спасении под рукой великого хана от голода, избавлении от нужды, порождаемых ею болезней, унижений и кабалы. А нойоны-то когда знали голод? Нужду? Кабалу? Так при чём здесь Сача-беки или нойоны, которые слушали его, вздымая чаши с архи? Нет, тут было нечто иное... И по степи от одного к другому полетело, как ветер, что слова о великом хане для всех степных племён, хане-океан, чингис-хане произнесены Высоким небом. Оттуда они сошли к каждому племени, в каждый курень и аил, и оттуда они долетели в стойбища и на далёкие выпасы, куда не доскачешь и на самом резвом коне.
Небо, Высокое небо произнесло: чингис-хан.
И ещё Высокое небо произнесло имя Темучина. Потому как смолоду к нему обращались гуай. Звали ецеге. Он был мергеном и багатуром, и кто, как не он, мог стать на защиту народа?
Для представления народу человека, принимавшего на себя имя и титул — Чингис-хан, было избрано место на берегу священного для каждого степняка Онона. И долгие недели сюда стекались люди со всей степи. Они приходили издалека и располагались вкруг высокого холма, на котором стояла белая юрта высокого хана. Горели костры, и тяжёлые трубы сотрясали воздух свирепым рёвом. Это был праздник, за которым, верили пришедшие сюда, наступает новое и счастливое время.
Темучин в эти дни был, как всегда, невозмутим, и лицо его было спокойно. Он был удовлетворён тем, что собрал все стрелы степи в один колчан, однако... Но он знал и то, что кони его не будут долго пастись на спокойных берегах священной реки.
После встречи со странным стариком, найденным полумёртвым на обочине степной дороги и ушедшим в небо, едва он вышагнул за порог его юрты, Темучину отчётливо виделись чёрные палы, что вот-вот могли вспыхнуть у пределов степей. Он видел, как вздымается пламя, и знал, что ему, и только ему, надо погасить его. Да он видел и лица тех, что должны были зажечь степь. Неожиданно ему вспомнились слова, которые давно, очень давно он сказал снявшим с него кангу нукеру Ураку и кузнецу Джарчиудаю. Это были слова: «Ждите, я приду». Короткие слова, но в них был весь жар его сердца. И он пришёл, объединив степные народы и взяв их под свою руку. Сейчас он вновь произнёс эти слова, но уже по-другому И для других. Он сказал их тем, кто нёс огонь к степным пределам. И сказал тоже со всей силой и со всей страстью. Но прозвучали они страшно:
— Ждите, я приду!
На другой день Темучина явили степному народу, и он принял имя и титул — Чингис-хан.
Да не прощён будет
Царь был болен. Болезнь та давняя то отпускала его, то вспыхивала с новой силой, и Пётр страдал тяжко. Неослабная мука рвала низ живота, гнула, ломала тело.
Нынешний приступ был особенно остр. У Петра отекло лицо. Чёрные круги легли под глазами. Ночами царь стонал глухо, сквозь зубы. Маялся, метался.
Денщик через дверь слышал стоны, но не смел войти в спальню, боялся Петрова гнева. Крестился щепотью:
— Помоги ему, боже, помоги...
По крыше дробно бил дождь. Толкался в стену ветер. За окном что-то шуршало, царапалось в стекло, поскрипывало... Неспокойно было. Ох, неспокойно.
Денщик ворочался на неудобной лавке, засыпал лишь под утро. Но и спал-то вполуха, готовый в любую минуту сорваться на царёв зов. А ночи стояли тёмные, длинные, осенние. Не приведи господи занемочь в такую пору.