реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Федоров – Ждите, я приду. Да не прощен будет (страница 46)

18

— Здесь, — и палец Темучина полетел по песку, — леса, а вот Керулен, здесь горы...

Темучин поднял лицо от кошмы, взгляд упёрся в глухую стену юрты, но хан Тагорил, взглянув в его глаза, понял, что перед взором сына Оелун сейчас не серая кошма стены, а распахнутые дали степи.

— Я прошёл эти земли, хан-отец, — сказал Темучин, — когда скакал к тебе, только-только освободившись от канги.

Он опять склонился над кошмой с песком.

— Нам надо, — сказал Темучин, и палец его прочертил две сходящиеся в конце линии, — пройти двумя туменами вот этими путями и охватить с двух сторон курень Хаатая. Если мы пойдём так, то до момента, когда наши воины выйдут к куреню, их не увидят ни одни глаза в степи. А если увидят — то и это неплохо. И вот почему.

На лице Тагорила появился живой интерес. Он ближе придвинулся к кошме и, вглядываясь в начертанные Темучином линии, спросил:

— Это Керулен? — Коснулся пальцами песка. — Это леса?

— Да, — подтвердил Темучин.

Лицо хана оживилось. И он не то с изумлением, не то с восторгом воскликнул:

— Всё похоже! Всё так, я бывал в этих местах. Похоже... Точно, похоже... Вот здесь, говоришь, курень Хаатая?

— Здесь, — показал Темучин.

— Интересно, — покрутил головой Тагорил. Спросил: — Кто тебя научил этой штуке?

— Да кто меня учил, — ответил с неопределённостью Темучин. Лицо его смягчилось. — Жили мы, как ты знаешь, на берегу ручья, и с матерью, вспоминая наш курень, часто на берегу, на песке, чертили — где стояла юрта Есугей-багатура, какие дороги к куреню ведут. Да мало ли что вспоминалось тогда... Это, — он показал рукой на груду песка на кошме, — оттуда, с ручья.

Лицо хана посерьёзнело, он взялся пальцами за подбородок, взглянул на Темучина:

— Ну, с ручья так с ручья, а штука добрая. Так как, ты говоришь, провести тумены?

Темучин показал.

— Ага-а-а, — протянул хан, — а кто их поведёт?

— Ты, хан-отец.

— Нет, — качнул головой Тагорил, — я стар.

— Тогда, — твёрдо сказал Темучин, — один тумен поведу я, другой Субэдей.

— Субэдей? — удивился Нилха-Сангун, ухватив себя за косицу над ухом. — Сын кузнеца?

— Да, сын кузнеца, — подтвердил Темучин, — но у нас нет сына нойона, у которого был бы такой же зоркий глаз, как у Субэдея, и такая же твёрдая рука.

— Хм, — хмыкнул хан Тагорил, — а не боишься вызвать гнев нойонов? Многим такое не понравится.

— То, что не понравится, знаю, — ответил Темучин, — но знаю и то, что на Субэдея можно положиться в сече, а это — главное.

Темучин говорил с такой уверенностью, что Тагорил понял — о Субэдее сын Оелун подумал заранее.

«Молодость, молодость, сила, — прошло у него в голове, — молодости на всё хватает: и на то, чтобы обдумать слова, и на то, чтобы претворить их в жизнь. Так и должно быть. Сын Оелун заглядывает далеко, ну да у молодых дорога не имеет конца... Всё правильно...»

— Субэдей, — произнёс хан раздумчиво, — Субэдей... Ну, что ж... Малого коня хвали, говорили старики, большого запрягай. Я видел его в седле и видел во главе воинов. Такого коня надо запрягать.

Сказал как точку поставил. Но разговор не кончился. Было оговорено, что тумены под водительством Темучина и Субэдея ударят по меркитам ещё до того, как степь очистится от снега.

— Сейчас в курене Хаатая нас никто не ждёт, — сказал Темучин, — мы войдём в земли меркитов, как нож в растопленный жир.

На том и порешили.

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

1

— Бешеной собаке хвост надо рубить по самые уши! — выкрикнул Хорезм-шах Ала ад-Дин Мухаммед. Он никогда не был так разгневан. Но гнев — не сила, а слабость. Ему не следовало горячиться. Впрочем, основания для гнева были.

Жадность кыпчакских эмиров, толкнувшая их за пограничные пределы кара-киданей, вызвала раздражение гурхана Чжулуху, а у него воинов было, как песка в пустыне. Быстрые на низкорослых мохноногих степных лошадках, не отягчённые в походах обозами, кара-кидани могли залить собой земли Ала ад-Дина, как половодье заливает поля.

И такое случалось.

У Хорезм-шаха было два решения, которые в какой-то степени спасали его земли от разорения. И первое, что он мог, — это собрать войско и возможной мощью подпереть восточные пределы державы. Однако в этом случае виделись ему сложности и опасности. Прежде всего, для того чтобы посадить на коней и привести к восточным пределам тысячи воинов, нужно было время, и время немалое. Но то было не главным.

Хуже было другое.

Большую часть начальствующих лиц в войске составляли кыпчакские эмиры, которые и вызвали раздражение гурхана кара-киданей, и вот о них-то в припадке гнева шах и выкрикнул в лицо Теркен-Хатун, царице всех женщин: «Бешеной собаке хвост надо рубить по самые уши!»

Так было сказано о людях, родных Теркен-Хатун по крови и служивших опорой её могущества. Но царица всех женщин, в отличие от сына, не закричала и не затопала каблуками, однако лицо её налилось таким презрением, что у шаха судорогой стянуло челюсти.

На кыпчакских эмиров, надо полагать, после этого рассчитывать стало трудно.

Был ещё выход, к мысли о котором шах пришёл, охладив себя. Трудный выход, тоже несущий сложности и опасности, но всё же представившийся шаху приемлемым.

И он решился. Над дворцом повисла внезапная после бурных сцен тишина. Дворец вроде бы даже обезлюдел. Не было видно ни слуг, ни служителе» шаха. Сам Ала ад-Дин скрылся в своих покоях, и от него не поступало никаких распоряжений.

Это было более чем странно.

Те, кто знал о событиях на восточных пределах державы, отчётливо понимали: дорога минута. Понимала это и царица всех женщин.

Напряжение нарастало больше и больше.

Однако посыпанные золотистым песком дорожки роскошного дворцового сада были пустынны и на них слышалось только воркование безмятежных горлиц. Отцветал миндаль, и воздушные лепестки тихо падали и падали в лучах нежаркого солнца. Что уж горлицам не ворковать?

Не слышно было голосов и в длинных дворцовых переходах.

У Теркен-Хатун началось возбуждённое сердцебиение. Она задыхалась. Царицу всех женщин провели к фонтану, и возле неё захлопотали лекари. Теркен-Хатун была бледна. Может быть, впервые за многие годы она не лицедействовала, а ей действительно стало плохо. Царица всех женщин была вздорной, взбалмошной, властолюбивой, но не глупой и представляла грозность нависшей над державой опасности.

Внезапно шахская половина дворца оживилась. Захлопотали слуги, зазвучали шаги в переходах. Теркен-Хатун сообщили, что множество гонцов было разослано Ала ад-Дином по городу.

Шах повелел собрать большой диван[51].

На столь высокое собрание царица всех женщин пришла, несколько оправившись от немощи, но всё ещё чувствуя слабость и тревогу, так и не оставившую её.

На совет были собраны все высокие лица государства.

Распахнулись широкие двери, и появился шах.

Царица всех женщин, не скрывая того, всмотрелась в лицо сына.

Шах вошёл медленнее, чем обычно, плечи его были опущены, глаза упорно смотрели в пол. Он сел, и рука его привычно потянулась к бороде, но Ала ад-Дин резко опустил руку и впился пальцами в подлокотники кресла.

Глаза его по-прежнему были опущены. Так он просидел долго. Минуту, две, а может, и больше.

В высокие и широкие окна вливалась прохлада сада, и слышно было, как переливались и звенели струи фонтанов. Но это только подчёркивало напряжённую тишину. У присутствовавших перехватило дыхание. Когда задумываются сильные мира сего, задержишь дыхание, ибо неведомо, чем та дума обернётся.

Теркен-Хатун, однако, отметила, что лицо шаха было спокойно. Она даже подумала, что оно слишком спокойно.

Наконец шах заговорил. Голос его был ровен, и в нём, при всём напряжении, царица всех женщин не услышала ни малейшей нотки раздражения. И Теркен-Хатун возликовала — он сломился, сломился, уступая ей и её кыпчакской родне. И гнездившаяся в груди тревога отошла от неё. Но тут же острый мозг царицы всех женщин подсказал: а не игра ли то? Ан мысль эта явилась на мгновение. Слишком велика была радость, что она опять оказалась сверху и власть её не померкнет.

Шах говорил об опасности на восточных пределах, о силе гурхана кара-киданей.

— Если будешь жалеть гвозди, — сказал Ала ад-Дин, — потеряешь подкову. Думаю, следует отдать часть богатств, которые мы взяли в Самарканде, гурхану кара-киданей, послав к нему достойнейших из наших людей на переговоры. Щедрые дары смягчат сердце гурхана, а мудрые слова посланников укажут дорогу к миру.

Теркен-Хатун с трудом верила, что она правильно поняла слова хана. Отдать сокровища султана Османа? Это было невероятно. Царица всех женщин знала, как жаден сын, и вдруг этот жест. Но шах сказал:

— Я приказал снарядить караван с дарами для гурхана.

И вновь волна радости залила Теркен-Хатун. Что ей было до сокровищ Самарканда? Они не принадлежали ей. А то, что они уходили из рук сына, было только к лучшему. Но больше всего из сказанного сыном царицу всех женщин потрясло короткое слово «думаю». Оно говорило Теркен-Хатун гораздо ярче и убедительнее, чем покорный вид шаха или его предложение о сокровищах султана Османа, о том, что сын уступает ей во всём. Слово «думаю» предполагало, что Ала ад-Дин советуется с ней и с большим диваном. А это была слабость. Он всегда говорил: «Я повелеваю». И теперь вот — неопределённое «думаю».

У царицы всех женщин порозовело лицо. Она совершенно оправилась от утреннего недомогания и без всякой тревоги выслушала слова шаха о необходимости направить к гурхану знатнейших из кыпчакских эмиров. Напротив, определения, которые употребил шах в своей речи, предлагая посланников — знатнейшие, мудрые, почтенные, — даже ласкали её слух. Да это и понятно, так как ещё утром из тех же уст она услышала: «Бешеной собаке хвост надо рубить по самые уши».