Юрий Федоров – Ждите, я приду. Да не прощен будет (страница 14)
Главному управителю Юнь-цзы велел задержаться.
Когда все вышли, улыбка на лице наследника истаяла. Он помолчал некоторое время, а затем чётко и жёстко сказал несколько фраз.
Слова Юнь-цзы весьма озадачили главного управителя. Он понял — грядут большие перемены, а слова наследника — приказ, который надо выполнять.
10
Решения, меняющие привычное течение дел в огромной, раскинувшейся от Хорезмского моря до Моря персов стране, принял и могущественный Хорезм-шах Ала ад-Дин Мухаммед. Самолюбивому до болезненности Ала ад-Дину Мухаммеду согласиться на такое было не просто.
Однако этого требовали обстоятельства, и он превозмог себя.
Шах пропустил сквозь унизанные бесценными камнями пальцы прядь холёной бороды, которой чрезвычайно гордился, упёрся взглядом в лицо сидящего напротив везира[38] Хереви.
Пепельное, нездоровое лицо того было спокойно, хотя именно он, везир, и подсказал эти решения. Больше того, он на них настаивал.
— Несравненный, — сказал везир, с твёрдостью выдерживая взгляд повелителя, — иного нам не дано. Поступить так должно.
Пальцы везира всё же дрогнули и с нервной торопливостью перекатили из ладони в ладонь зёрна чёток. Показалось, что алая струя перелилась из руки в руку, так ярки были эти зёрна, выточенные из редкой красоты кораллов далёкого океана.
Шах молча поглаживал бороду.
Из его многочисленных подданных — и он ведал о том — не было иного, который бы знал дела страны лучше, чем этот человек, с лицом, над бумагами потерявшим живые краски. В канцелярию везира потоком стекались жалобы, просьбы, сообщения, доносы, и это море стонов бессилия, криков гнева и боли, воплей о сострадании и помощи, молений о прощении и требований о справедливости позволяло ему с достаточной полнотой судить о происходящем и в ближних, и в дальних городах и селениях. Плотный, крепкокостный Ала ад-Дин Мухаммед принимал все знаки внимания, какие только могли быть оказаны человеку: ему пелись стихи и поэмы придворными поэтами, при его появлении падали ниц люди, а везир был лишь его серой и незаметной тенью. Но именно везир, и никто другой, был пружиной, от которой зависело движение бесчисленных колёс державной громады.
И он сказал:
— Величайший шах, если мы не обратим взор на восток, я не поручусь за крепость государства. Главная опасность грозит нам с востока, и мы должны, несравненный, предупредить её.
Однако укрепить восточные пределы, на чём настаивал везир, было не просто. Люди не научились уступать друг другу ни в большом, ни в малом, и тем более не навычны тому власть имущие. И если в драной юрте кочевника, где ценностью почитались с полдюжины сгнивших войлоков да закопчённый и побитый котёл над очагом, не всегда царило согласие, то ещё меньше мира было в блистательных дворцах столиц империй — Чжунду и Чжунсина или Гурганджа, где властвовал шах Ала ад-Дин Мухаммед.
Восточные пределы державы властно удерживали в цепких руках кыпчакские эмиры, но на них шах не мог опереться. Кыпчакские эмиры были послушны матери шаха Теркен-Хатун — покровительнице вселенной и веры, царице всех женщин, — но никак не Ала ад-Дину Мухаммеду. С матерью шаха кыпчакских эмиров связывала одна кровь, а это была огромная сила. Казалось, послушные матери должны быть послушны и сыну. Но так только казалось. Теркен-Хатун, несмотря на слабеющие силы, всё ещё не хотела отпустить сладостные вожжи власти. Противопоставление кыпчаков сыну давало ей независимость от его воли, самостоятельность в поступках и право высказывать мнение, не считаясь ни с кем. Что она и позволяла себе время от времени. Лицо Ала ад-Дина Мухаммеда в таких случаях наливалось гневливой кровью, но Теркен-Хатун, сидя по левую руку от трона сына, не поворачивала и головы в сторону шаха, высказав резко противоположные его мнению слова. Заявив то, что она считала нужным, покровительница вселенной и веры, царица всех женщин неторопливо доставала из рукава расшитого золотом халата снежной белизны платок и вытирала губы, словно плюнула неаккуратно. Все сидящие перед ликами повелителей подавленно опускали головы. Шах вцеплялся в поручни трона, до боли вжимая пальцы в искусную золотую насечку, но молчал. Кыпчакские эмиры составляли основу командования армии, и Ала ад-Дин Мухаммед не мог позволить себе испортить с ними отношения. Это грозило большими неприятностями. На вершине державной власти могущественнейшего государства складывался сложный треугольник, удерживать в равновесии который было и хлопотно, да и не безопасно. Впрочем, подобное неестественное противостояние можно наблюдать на вершинах любой власти.
Ныне шаху Ала-ад Дину Мухаммеду нужно было склонить голову перед своенравной Теркен-Хатун, но склонить так, чтобы, выговорив своё, не нарушить хрупкого равновесия властного треугольника.
Шах, отпуская везира, кивнул головой.
Везир поднялся с колен, и объявилось, что, несмотря на худобу, бледность и невыразительность лица, он высок ростом и ещё, наверное, крепок сухим, как старое дерево, телом. Явным стало и другое: во всей фигуре его сквозила определённость, движения были хотя и скупы, но точны, и даже малого времени было достаточно, чтобы, увидев везира, сказать: «Этот не случайно долгие годы просидел на вершине власти, и всё, что он делает, выверено мыслью. Ошибки в его проступках исключены».
Так оно и было. Однако на этот раз, твёрдо настаивая на своём, везир ошибся.
Он забыл, что упорство перед всемогущими опасно.
Шах проводил его взглядом. За везиром притворилась дверь. Ала ад-Дин Мухаммед остался один на один с нелёгкими мыслями. Он отчётливо представил поджатые, бескровные губы матери, колючие, злобные глаза, только раз взглядывающие в лицо говорившего с ней и затем не поднимавшиеся от пола; услышал резкий голос, и ему не захотелось видеть покровительницу вселенной и веры, царицу всех женщин.
Попугай в клетке у окна вдруг завозился, шелестя жёсткими перьями и крепким, как камень, клювом пересчитал золочёные решётки. Гр-р-р-р... — прогремел металл, словно ударили в трещотку. Звук этот, вероятно, развеселил попугая, и он отчётливо сказал: «Ала ад-Дин Мухаммед — тень бога на земле». И повторил: «Тень бога». Говорили, что попугаю двести лет. Порой он выдавал заявления невпопад, но надо отметить, что слова всегда были верноподданными и он вполне мог служить образцом для придворных поэтов.
Шах покосился на попугая и подумал, что к Теркен-Хатун идти всё же придётся.
Покровительница вселенной и веры, царица всех женщин приняла сына в саду. Сидя в беседке, в окружении бесчисленных слуг, она знакомилась с изделиями бухарских мастеров по камню и терракоте. Перед беседкой пирамидами был сложен кирпич самых различных цветов и оттенков, поливные плитки. Мастера, сгорая под жгучими лучами солнца, складывали кирпич в стены, изукрашивая их рисунками столь причудливыми, что от работы трудно было оторвать глаза. Седобородый старец, следя за работой мастеров, давал Теркен-Хатун пояснения, называя, какие из знаменитых мавзолеев, медресе и минаретов выложены тем или иным из представляемых орнаментов. Теркен-Хатун в скором времени предполагала начать строительство своей усыпальницы.
Шах вошёл в беседку, и слуги и мастера застыли в недвижности. Седобородый прервал речь на полуслове. Покровительница вселенной и веры властно, всем телом оборотилась к шаху, не поняв, кто мог прервать её занятие. В этом движении явилось столько силы, что было трудно уяснить, как в столь источенном годами, хилом теле сохраняется такая необузданная страстность. Глаза Теркен-Хатун впились в лицо шаха, но сухие веки тут же опустились, пригашая их свет. Царица всех женщин не вымолвила ни слова. Шах поднял голову и тоже молча взглянул на слуг и мастеров. Окружавшие покровительницу вселенной исчезли мгновенно и беззвучно. Едва приметно кашлянув, шах осведомился о здоровье матери и перехватил её мгновенный взгляд. В добавление ко всегдашней неприязни, которой были полны глаза Теркен-Хатун, в них прибавилась злая насмешка, говорившая, что мать прекрасно понимает: самое сильное желание сына — увидеть её мёртвой, но она вот жива и в силах не позволить ему даже на малость омрачить её дни. Ответила она кротко:
— Слава Аллаху.
Пророком многословия, которым Всевышний наделяет большинство женщин, она не страдала, хотя иными, и многочисленными, пороками он её не обошёл.
Шах начал разговор издалека. Мать слушала, ничем не выражая интереса, однако Ала ад-Дин Мухаммед слишком хорошо её знал, чтобы понять — каждое слово она ухватывает и запоминает накрепко. Это выдавали сухие, длиннопалые её руки, унизанные перстнями и кольцами. Длину пальцев увеличивали выхоленные и тщательно оберегаемые ногти, на которые были одеты узорчатые, изысканной работы, золотые китайские колпачки. В напряжённом разговоре Теркен-Хатун не замечала, что шевелила пальцами, и колпачки пощёлкивали, ударяясь друг о друга. Под это лёгкое пощёлкивание шах рассказал о необходимости укрепления восточных пределов державных, сказал и о своей просьбе — при этом он, увы, склонил голову — обратиться к кыпчакским эмирам с призывом всеми силами и помыслами послужить её сыну в стремлении стать твёрдой ногой на востоке.
— Пришла пора, — сказал Ала ад-Дин Мухаммед, — сокрушить Самарканд. Самаркандский султан Осман, хотя мы и выдали за него мою дочь, упорно смотрит на восток и уже полностью предался гурхану кара-киданей Чжулуху, поклоняющемуся нечестивому Будде. Мы не знаем, что ждёт дочь, как не знаем и о нашем будущем, ежели не возьмём Самарканд под свою руку.