Юрий Федоров – Борис Годунов (страница 7)
Несколько всего и дней прошло, как видел он смерть царя, а теперь перед ним лежала родная сестра, и её немногое отделяло от последнего предела. Борис напряг слух, но дыхания так и не услышал. «Дунет слабый ветерок, — подумал, — и эта свеча угаснет».
Вновь увидел толпу на Варварке, расширенные глаза мужиков и баб, юрода, теребящего мясо. «Страсти, — подумал, — страсти необузданные. А что есть жизнь?.. Человек слаб, и всё суета и миг на земле». Кремль увидел. Народ на площадях, костры, сизый дым…
У глаз правителя собрались морщины, веки опустились. Лицо застыло в неподвижности, но всё же было видно по нездоровому румянцу, алевшему на щеках, что потаённые мысли тревожат Бориса и он взволнован и напряжён. Горло сжало болезненной спазмой. Боясь потревожить тишину келий, Годунов кашлянул в кулак, поднялся, осторожно ступая, подошёл к окну.
В морозной дали, за Девичьим полем, дымили трубы Хамовнической слободы, левее поднимались столбами дымы Патриаршей и Александровской слобод. А ещё дальше виделись дымы московские: Хамовников, Арбата, Сивцева Вражка. В дымах — искрами — кресты церквей. Борис угадал — кресты церкви Николы на Песках и церкви Николы на Курьей Ношке[12].
Правитель долго вглядывался в хмурую даль. И вдруг застывшее, неподвижное лицо его — не то от саднящей боли в груди, не то от чего другого — дрогнуло, лёгкая судорога исказила твёрдые губы, глаза увлажнились. Даль расплылась, и уже не Москву и слободы её видел или угадывал он перед глазами, а заснеженные литовские пределы со стрелецкими заставами в дремучих западных пущах; бескрайние южные степные просторы с новыми крепостицами Воронежем и Ливнами, Ельцом и Белградом, Осколом и Курском на путях крымцев; сибирские остроги — Тобольск и Пелым, Березов и Сургут, Верхотурье и Нарым, строенные его настоянием и свирепою волею упрямых воевод. Двенадцать лет просидел он — Борис Фёдорович Годунов — правителем при Фёдоре Иоанновиче, его именовали ближним великим боярином, наместником царств Казанского и Астраханского, он был шурином царским, и всяк на Москве, и в западных ближних и дальних странах, и в Крыму, и в Туретчине знал: Борис Фёдорович — правитель государства Московского по имени и царь по власти. С такой высоты виделось и угадывалось многое.
Русь расцветала. Некогда крохотное рядом с Литвой, Золотой Ордой и Новгородской республикой княжество раздвинуло невиданно границы, вступило в Сибирь, превратилось в могучую силу, позволявшую русскому народу готовить себя для великого будущего.
Борис коснулся рукой лба, охлаждая бегущие мысли.
Росла и честь русская. Великого князя Василия Тёмного уже называли «благоверным и боговенчаным царём». А такое впервые сталось на Руси. Царский титул непросто объявить. Митрополит Илларион в «Слове о законе и благодати» утвердил равноправие Руси с Византией[13].
В «Слове об осьмом соборе», после описания гибели Царьграда, торжественно возвещалось: «…а наша русская земля… растёт и возвышается». В «Повести о белом клобуке» — символе верховной православной власти — говорилось о передаче её в светлую Россию, в Новгород. С падением Константинополя старец Елизарова монастыря Филофей[14] писал великому московскому князю Василию Ивановичу: «…блюди и внемли, благочестивый царь, яко вся христианские царства снидошася во твоё едино, яко два Рима падоша, а третий стоит, а четвёртому не быти: уже твоё христианское царство инем не останется по Великому Богослову…» Всё это были гранитные глыбы, мостящие основы Руси.
Но ведал Борис: достигнутое с великими трудами, многою кровью русских людей, страданиями, восторгами и болью может быть повергнуто в прах. На границах Руси, что на западе, что на юге, хотя и притушенные его, Бориса, усилиями, всё же тлели бесчисленные костры, готовые в любую минуту слабости русской земли залить её бушующим пожаром войны. Ведал Борис и то, что в сей скорбный час в высоких палатах кремлёвского дворца рвут друг у друга из рук князья и бояре кусы этой самой Руси, боясь уступить один другому хоть малую кроху. Угадывал голоса. «Мы — родня царю! Мы — Рюриковичи!» — вопили одни. «В кике ваше родство, и Рюриковичи вы по кике! А мы — Гедиминовичи по корню!» — ярились другие. «Вы — пришлые! Вы Руси чужаки! А мы московским великим князьям и государям служим издревле!» — раздирали рты третьи. И каждый потяжелей слово выбирал, бил с полной руки, наотмашь, норовя побольнее ударить, пошибче, так, чтобы свалить разом. И не до Руси в спорах, криках, ярости этим в меховых о сорока соболей шапках, не до российских пределов, не до русской чести. Своё бы урвать. Стучали думные каблуками, валили скамьи. Будто и не Дума это, где принято чинно и мудро решать, опустив главы, государственные дела, но оголтелый торг. Ещё бы боярам рвать губы, выдирая копейки из-за щёк. За волосы, за бороды таскать за обман, за воровские слова, ударом в ухо сбивать с ног. Валять, катать по дворцовому полу, добивая пинками.
Многое повидал Борис. Знал царя Ивана Васильевича и его дела. Грозен был Иван Васильевич. Людей жёг на сковородах, варил в котлах, зорил города. Выбивал вотчины из-под князей, приводил под власть Москвы, ибо Русь только сжатая в кулак могла выстоять. Князей на Москве служить заставил царю. Без родовых вотчин князья теряли власть и уже не были вольны в своей необузданности. Но пресёкся последний корень в роде Рюриковичей — и заговорило ретивое в князьях. Вспомнилась былая непомерная власть, и в каждом засвербило: а что, не попытать ли вновь на крепость Москву? Вот и дрались в палатах кремлёвского дворца. А что татары? Литовцы? Набеги разрушительные? Тысячные толпы русских людей, уводимых в Крым, в полон, в рабство? О том в думных палатах не говорилось. Своё, своё урвать… А Русь? Что Русь — пусть её, как девку, татарин ли, литовец, поляк за волосы схватит и бросит поперёк седла.
Борис лицо ладонями закрыл, и эта мысль о пляшущих чужих конях, жадных руках, беспощадных лютых глазах, ищущих добычу, как острый пыточный крюк вошла в сердце. «Да мало ли я трудов отдал обороне Руси, укреплению её пределов? — подумал. — Кто сравниться со мной может в радениях этих непомерных на её благо? — Раздражение и гнев всколыхнулись в правителе. — Я лишь один каждодневно год за годом силы тратил, болея за Русь, возвеличивая и приумножая её мощь противу врагов. Я!» И это многажды повторенное «я» сжало горло, перехватило дыхание жгучей петлёй жалости к себе и ненависти к недругам. «Так кому же на трон осиротевший? — ударило в темя. — Двенадцать лет, скажут, правил при царе, но вот когда корона перед глазами заблазнила — пороху не хватило? Назад попёр? Нет…» И самолюбиво и гордо сказал себе: «Да и кто лучше меня укрепит русскую землю? Или вновь, ступенькой ниже царя? Так не бывает — с этой лестницы летят донизу. — И не то подумал, не то прошептал: — Да и расшибаются до смерти».
И был он в сей миг как стрела, наложенная на звенящую, натянутую тетиву лука.
Вспомнилось, как взглянул на него Фёдор Никитич Романов у ложа умирающего царя. Не надо было обладать большой проницательностью, чтобы угадать мысли боярина. Предки Фёдора Никитича служили ещё при дворе Ивана Калиты и Симеона Гордого. Породнены были Романовы и с царской фамилией. Но нет, не хотел уступить и Фёдору Никитичу Борис. Слепящей, нестерпимой, нарастающей жгучей волной обида ударила его под сердце.
— Нет, — сказал Борис, — не быть Романовым на троне. Не быть.
И тут мысль упёрлась в страшное. В то, о чём и подумать было боязно, от чего мороз по коже драл, сердце стыло. Да он и запрещал себе думать об этом, и мысль пугливо метнулась в сторону. То было тайное.
Государыня-инокиня вздохнула за спиной. Борис быстро оборотился, шагнул к ней.
— Иринушка, — позвал, — сестрица. Что, болезная? Помочь ли чем?
Царица-инокиня только повернулась на бочок, а глаз не открыла.
В тот вечер правитель долго молился в одном из притворов собора и уже затемно прошёл в приготовленную для него монашескую келию. В её слюдяном оконце допоздна не гасла свеча.
Черно во дворе монастырском, черны в ночи стены монастыря, и за стеной Новодевичьего черно — поле, ни зги не видно. Снега, снега… Но вот метнулась тень. «Эй, кто там?» Нет ответа. Зверь, видать, вышел на промысел. А может, бедовый человек с ножом за голенищем? Время-то какое… Вон за полем, над Москвой и в ночи багровые сполохи. Отсветы костров. Тяжёлые тучи опустились над городом, волокутся, цепляясь за церковные кресты, за кремлёвские башни. Исподу огонь красит тучи в кровяные тона. Ох, нехорошо и смотреть-то. В душе страх.
За окном монашеской келий всё горела и горела свеча. И была видна тень человека. Ходит, ходит человек из угла в угол. О чём думает? В такую шальную ночь невеселы, должно быть, мысли. Прилечь бы на тёплую лежаночку, прикрыться мягоньким мехом — куда как хорошо, но он всё ходит… Ходит…
Глядя в черноту ночи, Борис твёрдо сказал себе: «Нет, не уступлю я Романовым, Мстиславским, Шуйским. — А сказав так, холодно и расчётливо, навыкшим к придворным борениям умом, решил: — Ступенями к трону должны стать сестра моя, Ирина, патриарх Иов, обязанный мне чином своим, да верные люди и здесь, в Москве, и по иным городам, куда немедля гонцов послать след. Пускай по всей Руси вздохом пройдёт: один есть у нас царь, и имя ему — Борис».