реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Федоров – Борис Годунов (страница 57)

18

Раздражение волной поднялось от печени, но король перемог себя.

Сигизмунд вспомнил суровые, замкнутые лица соотечественников, мрачные переходы загородного королевского дворца Кунгсер, твёрдый взгляд дяди Карла и сказал маршалку, не размыкая губ:

— Проси.

На этот раз Сигизмунду были предложены не только разговоры, но и листы статей предполагаемого союза с Москвой. Король подвинул бумаги и начал читать. Четыре пары глаз обратились к нему, пытаясь угадать движение мысли короля.

Самым осторожным из сидящих за столом, но притом и самым дальновидным, умеющим заглядывать дальше других за старательно обкатанные слова лежащего перед королём договора, был папский нунций Рангони. Однако его лицо было бесстрастно и выражало только спокойствие и выжидательную вежливость.

Пан Варшидский сидел за столом с видом человека, заказавшего к завтраку пулярку[82], но так ещё до конца и не решившего, именно ли это блюдо ему нужно. Станиславу Варшидскому принадлежала добрая половина варшавских земель, и его доходы от домовладений приносили весьма ощутимую сумму злотых, которая позволяла пану смотреть на происходящее вокруг с превосходством и презрением, только лишь как на забавные картины. Он мог позволить себе и Сигизмунда, и его нелепые тупоносые шведские ботфорты, как и многое другое.

Лев Сапега взирал на короля с настойчивой решительностью. Во взоре его угадывалась страсть. Да оно иначе и быть не могло. Лев Сапега ближе, чем другие из сидящих за столом, видел пылающие костёлы, толпы казаков, жадно опустошавших польские и литовские городки и местечки, высматривал за литовской границей, за порубежными засеками уверенных москалей, и иные чувства, кроме страстной ненависти к восточному соседу, давно выгорели в его мрачной душе.

Пан Пелгржимовский пощипывал пышные усы. Он был само польское здоровье и рассуждал так: «Что бы там ни было, но обязательно что-то будет, а вот тогда мы поглядим и не уроним шляхетской чести». Свернуть его с этой позиции не могли никакие неожиданности.

Король перевернул жёсткий лист договора.

В лице папского нунция произошло движение. Нельзя сказать, чтобы изменилось то выражение спокойствия и выжидательной вежливости, которое было написано на нём с первой минуты аудиенции, — нет, но в глазах появился интерес. Нунций понял, что Сигизмунд подошёл к статьям договора, которые больше прочих интересовали папского наместника. Нунцию было безразлично, кто будет на польском престоле: Сигизмунд шведский или Карл шведский, кто-то третий, четвёртый или пятый. Перед ним не стояла задача сохранения польской короны обязательно на голове Сигизмунда. Он искал другое. Первые же статьи договора о любви и вечной приязни между московским и польским тронами, об их врагах и друзьях, о незаключении союзов во вред друг другу, о помощи в случае нападения третьей стороны укрепляли лишь Сигизмунда в его стремлении удержать польскую корону и, при возможности, возобновить борьбу за утраченный шведский трон. А вот то, что излагалось дальше в договоре и что, перевернув лист, начал читать король, воистину волновало папского нунция. В статьях этих говорилось, чтобы позволено было полякам и литовцам, в случае состоявшегося союза, вступать в российскую придворную, военную и земскую службы, вольно приезжать в российскую землю и отъезжать из неё, выслуживать вотчины и поместья, покупать землю, держать веру римскую, а для того государь и великий князь Борис Фёдорович должен был разрешить в Москве и по другим местам строить римские церкви для тех поляков и литовцев, которые у него будут в службе. Не для Сигизмунда и поляков искал Рангони Московию, но для римской католической церкви.

Король перевернул листы и с этими статьями договора.

Настала очередь напрячься Льву Сапеге. Лев был не воинствующим католиком, но честолюбцем, а король читал статьи договора, где говорилось о возвращении Польше княжеств Смоленского и Северского с крепостями, о чеканке единой монеты для государств Московского и Польского, создании двойной короны царствующих домов, что уже одно могло привести к последствиям, в которых изощрённый мозг Сапеги угадывал возможности удовлетворения самых радужных и пылких надежд.

Король, по-прежнему молча, прочитал и это.

Розовое лицо пана Варшидского, как и до чтения договора, сохраняло выражение некой неопределённости. Пан Пелгржимовский, напротив, был явно доволен своим присутствием на столь значительной встрече, что само по себе льстило его чести, и он заметно свободнее пушил ус. Что же касаемо статей договора, он считал — здесь всё образуется и без его участия. Впрочем, в столь разном отношении сидящих за королевским столом к такому делу, как союз между двумя державами, ничего необычного не было. Подобного рода договоры редко вырастают на почве глубокой и страстной целеустремлённости и обоюдного согласия участвующих в их подготовке. Чаще это плод взаимной неприязни, размолвок, поиска личного в общем, и только ловкое сочетание противоречий может привести к единому мнению. Но и это не всё. Договоры, как правило, составляются и подписываются вовсе не для того, чтобы их выполняли, и это бывает понятно и составляющим и подписывающим. Напротив, высокие бумаги часто даже предусматривают не выполнение указанного в них, но вовсе противоположные действия, кои и есть скрытая причина их написания.

Король прочёл и отложил договор. Тогда же было решено отправить в Москву великое посольство. Возглавить посольство по общему согласию король поручил Льву Сапеге.

Надо сказать, что среди статей договора была и такая: «Обеим сторонам выдавать по первому требованию другой стороны беглецов, воров, разбойников, зажигателей и других преступников, против царствующих домов глаголющих».

5

Монах недобро глянул на Григория и, не сказав ни слова, повёл низким, тесным переходом. Шёл не оглядываясь. Ряса над рыжими сапогами была у монаха обита, оболтана, из-под скуфьи[83] прядями торчали седые космы. Стены перехода были сырые, ветхие, кое-где штукатурка осыпалась, выглядывали тёмные узкие кирпичи старого обжига. «Чудов монастырь, — подумал Григорий, — царёв, кремлёвский, а вот сурово здесь». Шмыгнул носом. Боязно ему стало. В переходе пахло плесенью.

Монах шаркал подошвами, отмахивал рукой. Остановился, сказал строго:

— Жди.

Стукнул согнутым корявым пальцем в обозначившуюся в стене дверь. Глухо стукнул, не то боясь потревожить устоявшуюся монастырскую тишину, не то от слабости измождённого постом тела.

Григорий остался в переходе. Потягивало сквозняком. Далеко-далеко звонил колокол. Брень-брень… — плакала медь, жалуясь на кого-то. — Брень-брень… И от её голоса ещё неуютнее, тоскливее стало монашку. Некрасивое бледное лицо его, круглое, с грубой бородавкой ниже скулы, вовсе поскучнело. Он оглянулся, и вдруг удивительно проступили и стали вполне видны необычайно голубого цвета глаза. Совершенно неожиданные на утомлённом, нечистой кожи лице, они выказали и разум, и волю, и ту удаль, которая единая делает жизнь человека необыкновенной.

Странным, поражающим светом горят детские лица. За нечёткими, незрелыми чертами светится такая жажда жизни, такое восхищение увиденным, такая всепобеждающая уверенность, что, глядя на них, нет сомнений — эти всё сумеют. Но проходят годы, и лица тускнеют, стираются, меркнут. Редко кому удаётся пронести необычайное это свечение дорогами лет. В глазах монашка была и жажда жизни, и восхищение, и всепобеждающая уверенность, ан было что-то и ещё, вопрошающее и пугающее одновременно. Но они светились. Григорий, однако, опустил веки, и глаза погасли. Отрепьев зябко повёл плечами: бедная ряса, видать, плохо его грела.

Дверь отворилась. Угрюмый монах пропустил Григория в келию и шагнул в переход.

В келии было темновато, и Григорий едва разглядел в неверном свете лампады ветхое лицо сидящего на лавке у стены старца. Тот кротко взглянул на него и, поведя лёгкой рукой, сказал со вздохом:

— Садись.

Монашек присел на край лавки.

Лампада потрескивала, язычок пламени облизывал край зелёного стекла и чадил. И опять послышалась издалека жалоба: брень-брень… брень-брень… Только безнадёжнее и глуше.

— Глеб имя моё во иночестве, — сказал старец, — иеродиакон я Чудова монастыря, хранитель книг и рукописей монастырских. Ты, сказывали мне, книжному письму навычен?

— Да, — торопливо ответил Григорий.

— Вот и хорошо. Помощником станешь.

Иеродиакон по-заячьи пожевал скорбными губами:

— Дело богоугодное.

Помолчали. И вдруг монашек, вскинув глаза, сказал торопливо и сбивчиво:

— Отец, большой боярин Александр Никитич говорил, что я не всё о себе знаю. Ведома ли тебе тайна сих слов?

Впился в иеродиакона взглядом, руки прижал к груди. Сказанное на подворье Романовых глубоко запало в душу Отрепьеву, необыкновенно волнуя и требуя ответа. Иначе и быть не могло. С незаметным монахом говорил один из тех, чьё имя на Руси, почитай, каждому было известно, на кого взглянуть было страшно, не то что словом обмолвиться, да и говорил непросто, но с загадкой, делясь сокровенным и, знать, известным только тем, кто на самом верху, кто жизнями и смертями людскими правит.

— А? Ведомо? Почто молчишь?

Знал: в Чудов монастырь по слову большого боярина его определили — и мысль имел, что именно здесь откроют ему не договорённое Александром Никитичем.