Юрий Федоров – Борис Годунов (страница 40)
Больше всех куролесил в тот день Сафонка. Вертелся колесом, прогулял пять царёвых рублей. Каблуки у сапог отлетели у него в пляске, горло сорвал, а всё не мог успокоиться. Мужики, пожалев его, уложили под телегу, накрыли конским потником, но он и во сне покрикивал да сучил ногами. Плясал, знать. И не только Сафонка, славя Бориса, радовался избытой ратной страде. Весь воинский стан поднялся на ноги. Царское угощение меж шатров возили обозом. Серпухов гудел колоколами.
В небе над городом, поднятая небывалым перезвоном, заполошно металась стая воронья.
В Москву к патриарху и царице с царскими детьми, ко всему московскому люду послали нарочных. Счастливые — каждому вышла награда, и немалая, — они полетели, звеня бубенцами: «Победа! Победа! Победа!»
Борис в тот же день повелел свести войско на берега Оки к царским шатрам, изукрашенным умельцами с невиданной пышностью и богатством. Походу вроде конец — чего уж войско тревожить? Но приказ царя был строг. Недоумённо поднявшему плечи князю Фёдору Мстиславскому Борис, задержав на нём строгий взгляд, пояснил:
— Сие необходимо для вящего страха послов ханских. Увидеть им должно, как Русь восстала.
Князь отступил.
Борис, вложив ногу в стремя, легко и ловко поднялся на коня. Пожелал осмотреть, где и как будут поставлены полки. А рать уже двинулась к Оке. Царёвы приказы промедления не терпели.
Разговору тому был свидетелем Семён Никитич, но он и глаз не поднял на князя Фёдора. Улыбнулся в бороду, на лице явственно проступило: «Что, боров, съел?» Уж очень любил, жаловал князя дядька царёв Семён Никитич.
Невеликая хитрость Борисова произвела на ханских послов впечатление даже большее, чем можно было ожидать.
Послов Казы-Гиреевых остановили в семи верстах от царских шатров, на лугах Оки, куда уже несколько дней отовсюду сходилась рать. Пышные июльские звёзды только что погасли, но молодой месяц — холодный такой, что становилось знобко, глядя на него, — ещё виден был на краю неба. Тишина стояла вокруг. Парила Ока, и полз по лугам туман. Птица ветку качнёт, и то, кажется, слышно. Послов с бережением ссадили с коней. Мурза Алей, худой старик с впалыми тёмными щеками, вдавливая в жёлтый зернистый речной песок высокие каблуки узконосых сапог, отошёл в сторону, сложил руки ковшиком, огладил лицо и поднял глаза к востоку. Губы зашептали святые слова:
— Алла-инш-алла…
Откуда-то мирно пахнуло тёплым запахом костра. И тут — обвалом — грянули за рекой пушки, да так, что ветром качнуло послов, взвихрился песок, прилегла трава. У мурзы Алея чалма упала с головы. Кони, удерживаемые казаками, вздыбились, заржали. Кое-кто из послов от неожиданности и страха присел. Мурза оборотил лицо к взметнувшемуся за рекой пушечному дыму. В глазах — смятение.
Послов окружили стрельцы и повели вдоль берега.
Мурза высох до костяного звона, а шёл тяжело. Полы шёлкового халата цеплялись за жёсткий полынок, за упрямые стебли ножевой, на песке возросшей, степной травы. О чём думал мурза? Неведомо. Может, о том, что всему есть время своё и мера своя? Вспоминал, как водил орду по широким приокским просторам, как играл под ним конь и кричали полонянки? А может, прикидывал, кто он в сей миг? Пленник или почётный ханский посол?
На холмах, у Оки, была видна бесчисленная рать. Утреннее солнце играло бликами на тяжёлых шлемах воинов, вспыхивало ослепительными искрами на отточенных остриях копий, высвечивало медь щитов. Тут и там гарцевали многочисленные конные, и пушки били так, что звенело в головах.
Мурза долго смотрел на стоящих везде воинов, и глаза у него наливались старческой бессильной влагой. Алей отвернулся, шагнул, его качнуло. Ловкий царёв окольничий Семён Сабуров — тот самый, который однажды в ночь прискакал к правителю в Новодевичий монастырь, — поддержал старика под руку, подвёл к Борисову шатру. Посол переступил порог.
В шатре всё блистало великолепием. Но Борис, увенчанный вместо короны золотым шлемом, первенствовал в сонме князей не столько богатством одежды, сколько повелительным видом. Мурза мгновение смотрел на царя и преклонил колена. На лице его ещё были растерянность и страх перед увиденным на берегах Оки несметным русским войском.
В тот день послами было сказано, что хан Казы-Гирей желает вечного союза с Россией и, возобновляя договор, заключённый в Федорово царствование, по воле Борисовой готов со всею ордою идти на врагов Москвы.
19
Москву шатало от колокольного звона. Сорок сороков церквей заговорили медными языками.
Бом! — и кажется, земля в сторону подалась.
Бом! — и в другую качнулась.
К полудню звонари отмотали руки, оглохли, и им помогали лучшие из людей посадских, лучшие же люди из гостинной сотни, первые купцы. Каждый хотел порадеть во имя победы. Как же, великая опасность миновала, крымцы отступили!
На колокольне Чудова монастыря верёвку от большого колокола таскал здоровенный купчина. На красное лицо горохом сыпался пот из-под шапки. А купец всё наддавал, садил десятипудовым языком в горячую от боя медь. Тяжёлый, с седой прозеленью колокол гудел не смолкая, проникая низким басовитым звуком в самую душу.
Сверху видно далеко. И хотя пот застил глаза купцу, вс` же различить можно было, что дома на Москве украшены зеленью и цветами, а народ в улицах как бурная река. Да и сами дома вроде бы выше стали, раздвинулись, а площади и вовсе распахнулись, как никогда, вместив разом столько народу. Церкви взметнулись невиданно высоко, а стройные колокольни, казалось, ушли в небо и уже оттуда, из подоблачной выси, сыпали медную, торжественную музыку. Густо, тяжко…
Пестрели на Пожаре и дальше, у Москвы-реки и за рекой, к Серпуховской дороге, яркие бабьи платы, синие, красные, василькового цвета кафтаны; блистали под солнцем бесчисленные хоругви, святые иконы. Москва ликовала, и народ вышел встречать Бориса, как некогда выходил встречать Грозного-царя, завоевателя Казани. Впереди — патриарх, царица Мария с озарённым счастьем лицом и царские дети: царевна Ксения и царевич Фёдор. Царица в широком ожерелье, сверкающем драгоценными каменьями, царевна и царевич в черевчатых[62] бархатах.
Царя встретили при въезде в город. Он сошёл с коня. Борис стоял над коленопреклонённой Москвой. Стоял молча. За ним виднелись бояре: Шуйские, Романовы, Мстиславские, Голицыны, бледный до синевы, осунувшийся Бельский. И они стояли молча, стеной, но никто из бояр не смел поднять головы. Было ясно: единое слово царя бросит в сей миг на любого, кто только помыслит против него, всю Москву. Одна голова всё же поднялась, и острый взгляд ожёг лицо царя. Борис, почувствовав взгляд, повернул голову. Не мигая, на него смотрел Семён Никитич. Он, и только он знал: Борис войной напугал Москву и свалил себе под ноги. Придавил коленом. Крымский купец с Ильинки, невесть куда исчезнувший в лихую тёмную ночь, сказал ему, царёву дядьке: «Орда не пойдёт на Русь. Копыта ханских коней стремятся к Дунаю». То было дело, от которого кровь стыла в жилах.
Мгновение смотрел царь в глаза Семёна Никитича и отвернулся. Вокруг оглушительно закричали:
— Слава! Слава!
Вперёд выступил Иов, воскликнул:
— Богом избранный и богом возлюбленный великий самодержец! Мы видим славу твою. Но радуйся и веселись с нами, свершив бессмертный подвиг! Государство, жизнь и достояние людей целы, а лютый враг, преклонив колена, молит о мире. Ты не скрыл, но умножил свой талант в сем удивительном случае, ознаменованном более чем человеческой мудростью. Здравствуй царь, любезный небу и народу! От радости плачем и тебе клянёмся!
И эти превозносящие слова порождены были ложью и сами были безмерно лживы. Однако вновь раздались оглушительные голоса:
— Слава! Слава!
Всё вокруг пришло в движение. Море сияющих лиц всколыхнулось перед Борисом, но он по-прежнему был недвижим. И вот ведь как получалось. Под сельцом Кузьминским сошёл с коня Борис и остановился на вершине холма, вглядываясь в своё воинство. Трепетен был царь, услышал едва угадываемый тонкий птичий голос, а в сей миг не различал и вопленные крики. Вроде бы уши ему заложило. И ноги держали его, что врытые в землю столбы. Дней минуло с той поры всего ничего. Прошлое то — недавнее. Совсем недавнее. «Прошлое? — подумал Борис. — Прошлого больше нет. Есть будущее!»
20
Путивльский воевода, разобидевшись на татей, что забили его холопа, послал в лес стрельцов. Но те вернулись ни с чем. Воевода — упрямый мужик — в другой раз послал стрельцов и наказал:
— Смотрите, ребята! Без баловства. Я такого не люблю.
И пальцем с печаткой постучал о крышку стола. Внушительно постучал. Глаза у воеводы округлились и налились нехорошей, злой мутью.
Лес стрельцы прочесали — кустик за кустиком, овражек за овражком, но тати будто сквозь землю провалились. Следа и то не угадывалось, а казалось, до последней ямки лес обшарили ребята. Болотную топь прошли да оглядели, но и здесь не следа. Заросшие ряской омуты, осока по пояс, камыши. Ни дорожки, ни скрытой стежки. Ступишь — и нога с тяжким хлюпаньем уходит до бедра в жидкое месиво. Нет, здесь не пройдёшь и не спрячешься.
Собрались стрельцы на взгорке, сели, притомившись. Находились, наползались, набегались по лесу. Лица были невесёлые. Туман полз меж деревьев. Всходило солнце, золотя полнолистые верхушки, — лето было в зените. Где-то далеко звонко куковала кукушка. Рассказывала сказку о долгой жизни. Стрельцы сидели молча. К воеводе идти с пустыми руками было страшно.