реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Федоров – Борис Годунов (страница 14)

18

Монастырь спал. У надворотной иконы едва теплилась негасимая лампада.

Приезжий был настойчив. Он стукнул нетерпеливо ещё и ещё. Знать, горело. Да, в такую пору попить медку через вьюжное поле не поскачешь и в божью обитель не будешь ломиться.

В кустах свистнул ветер. Приезжий оглянулся туда-сюда и вовсе уже без всякого почтения заколотил в калитку обоими кулаками. Вдруг за воротами заскрипели шаги и открылось в калитке зарешеченное окошко. Сквозь решётку упал свет фонаря.

Приезжий сунулся в окошко, что-то негромко сказал. Тотчас сухо лязгнул металл и калитка отворилась. По заметённому снегом двору в тени высоких стен приезжего повели в глубь монастыря. Провожатые в чёрных рясах поспешали. Свет фонаря скользил, прыгал по сугробам.

Приезжий — окольничий Семён Сабуров[24]. Фамилия эта на Москве была известная. Бояре. Родственники Годуновых.

Семёна провели к правителю.

Борис Фёдорович встретил окольничего, сидя с пером в руке за столом. Кирпичный крестовый потолок низко нависал над головой правителя.

Сабуров склонился в поклоне. Борис отложил перо, сказал негромко:

— Подойди ближе.

Окольничий шагнул по палате. Свеча осветила горевшее здоровым молодым румянцем лицо. Глаза окольничего были возбуждены. Смотрели пронзительно.

Взглянув на Сабурова, Борис Фёдорович отметил разом и этот молодой румянец, и лихорадку глаз, и запорошенный снегом плащ окольничего, и даже то нетерпение, с которым вошёл и ступил по палате гонец. В душе у Бориса Фёдоровича родилось беспокойство.

— Слушаю, — сказал, едва размыкая губы, правитель.

Сдержан был Борис Фёдорович и насторожен крайне. Лоб прорезала глубокая морщина.

Семён заговорил быстро, задыхаясь, словно бежал и ему не хватало дыхания:

— Богдан Бельский[25] объявился на Москве. У Бориса Фёдоровича дрогнули ресницы.

— У Романовых был. У Шуйских теперь. Верные люди говорят — привёл с собой Богдан вотчинных мужиков, обученных военному делу, добрых пять сот.

Сабуров передохнул и заговорил спокойнее. Борис Фёдорович, не перебивая и словом, всё так же смотрел ему в лицо.

— Известно и другое, — продолжил окольничий, — мирить бояр приехал Богдан, и ведомо, что грамоту они хотят составить.

Борис Фёдорович протянул руку, взял перо и, зажав между пальцами, чуть повертел, играя. Но тут же, выдавая раздражение, бросил перо, спросил:

— Какую грамоту? — Голос прозвучал с хрипотцой. Новость завалила горло.

— А такую, — сунулся вперёд окольничий, — которая бы царя перед боярской Думой шапку ломать обязывала и во всём Думу слушать.

— Та-ак… — протянул Борис Фёдорович и поднялся. Подступил к окольничему. Тот смотрел открыто, ясно.

— Семён Никитич велел сказать, — добавил Сабуров, — что вести из городов есть, и вести хорошие.

— Молодец, — похвалил Борис Фёдорович, — верно служишь. Я того не забуду. — Постоял и вдруг снял с руки перстень с лалом[26], протянул Сабурову. — Жалую, — сказал, — бери.

Сабуров принял подарок и, наклонившись, поцеловал протянувшую перстень руку. Целовал почтительно, как целуют только руку царя. Знать, умел видеть далеко.

Подняв лицо, окольничий сказал:

— Завтра патриарх вновь народ к Новодевичьему приведёт просить на царство.

Борис Фёдорович значительно взглянул на окольничего.

— Нет ли чего передать патриарху? — спросил Сабуров.

Правитель мягко, неслышно ступая, прошёл по палате, остановился у свечи, полуприкрыл нездоровые, с заметной желтизной, веки и, повернувшись к гонцу, бесстрастно сказал:

— Ступай. Береги себя. Ночь темна.

Окольничий поклонился и вышел. Дверь за ним притворилась. Шаги ночного гостя отстучали в переходах монастырских и смолкли.

В палате правителя повисла настороженная тишина. Борис Фёдорович по-прежнему неподвижно стоял у свечи, лишь тонкие бледные пальцы его чуть подрагивали на краю стола. Глаза правителя, не мигая, смотрели на огонь.

— Бель-ский, — сказал он, растягивая слоги, — Бог-дан Бель-ский… — Сжал губы.

Из света свечи будто шагнул в палату и предстал перед правителем высокий, крепкий человек с властными чёрными глазами на холёном надменном лице. Род Бельских уходил далеко в историю, и Богдан любил называть при случае прямого своего родственника, члена рады московской, боярина и наивысшего воеводу[27], наместника владимирского Ивана Дмитриевича Бельского. Имя то многих заставляло клонить головы. Местничать трудно было с Богданом. Горд был Богдан Бельский. Но цепкая память воскресила перед Борисом Фёдоровичем и минуту слабости Богдана.

В безмолвной монастырской тишине будто бы тревожные колокола ударили, в тёмных окнах заметалось пламя факелов, раздались голоса: «Бельского! Бельского! Бельского!» И уже не монастырскую келию, но обширную кремлёвскую палату видел Борис. Посреди палаты стоял Богдан. А голоса за стенами всё крепли: «Бельского! Бельского! Бельского!» И прегордый Богдан вдруг изменился в лице и, взмахнув длинными рукавами польского нарядного кунтуша, бросился по переходам в царскую опочивальню. Высокие, тонкие, щепетные каблуки застучали по дубовым дворцовым половицам. Дробно, быстро, пугливо: тук, тук, тук, тук… А за окнами всё гремело выкрикиваемое страшно в тысячу глоток: «Бельского! Бельского! Бельского!»

В день смерти Ивана Грозного Нагих с царевичем Дмитрием выслали в Углич. Уж больно солоны были московскому люду, уж больно ярились, рвались к власти. Но Бельский — по велению Грозного-царя воспитатель царевича Дмитрия — остался в Москве. Тут слух случился в народе: Богдан убить-де царя Фёдора собирается и на трон хочет посадить своего воспитанника. Московский народ хлынул к Кремлю, однако кремлёвские ворота успели затворить. На стены стали стрельцы. Но народ бушевал. Овладев тяжёлым снарядом в Китай-городе, выкатили москвичи к Фроловской башне пушку, и, не заступись тогда бояре, быть бы Богдану растоптанному на кремлёвских камнях.

Бояре вышли на площадь. Успокоился народ, ушёл от Кремля.

Годунов поднялся в царскую опочивальню. По неровным складкам полога над царским ложем понял, где укрылся Богдан. Взялся за тяжёлую, золотом шитую ткань и откинул полог. На него глянуло искажённое унижением, обидой лицо. Совсем не то лицо, которое видеть привыкли. Богдан подался навстречу: что-де, как?

Борис Фёдорович не пожалел его, с насмешкой сказал:

— Выходи… — Выдержал долгую минуту и добавил: — Ушёл народ. Страха нет.

И дрогнули, сломались всегда гордо поднятые брови Бельского. Жалкая улыбка исказила губы. Богдан вскинул голову, выступил из-за спасительного полога.

Многое связывало его с Борисом. И не только годы соединяли их. Самая крепкая цепь была между ними, и название ей — кровь. Богдан качнулся к Борису, но тот отчуждённо заложил руки за спину.

Через два дня Богдана Бельского выслали из Москвы. Он был бессилен.

Пламя свечи мигнуло, и Борис Фёдорович отошёл от стола. Запахнул поплотнее на груди тулупчик. Ему нездоровилось. «Бельский, — решил, — не страшен». Но тут же и подумал: «Богдан знает то, что другим не должно быть ведомо». И успокоил себя: «Хотя и не больно он умом прыток, но небось понимает, что тайное, явным став, и его пришибёт».

Тогда же Борис Фёдорович решил: к трону надо идти через Земский собор. И чтобы от всех российских городов, от всех земель были на соборе люди. Их волею надо подняться на трон. Решил и другое: боярская грамота, о которой печётся Бельский, трону ножки подломит. Сказал себе: «Грамоты не должно быть. Власть не полтина — пополам не разделишь. Всё одно кто-то сверху сядет и погонит коней, как ему вздумается».

Оттого-то на просьбу патриарха Иова, церковных иерархов и московского люда принять царство ответил отказом. Ждал Земского собора.

10

В рыжий закат, пылавший у окоёма[28], скакал посланный Семёном Никитичем гонец. Из-под копыт коня летели снежные ошметья. Конь хрипел натужно, ёкал селезёнкой, но ходу не сбавлял. Ровно и сильно вылетали вперёд копыта, били в твёрдую наледь дороги, как в звонкую медь.

За гонцом поспешали двое в войлочных стёганых тегиляях, в глубоких ватных колпаках, настёгивали лошадей, кляня и гонца, и гоньбу, и службу проклятую.

Гонец наваливался на луку. Который день был в дороге. Устал. Щурил нахлёстанные ветром глаза. В голове от скачки звенело. Долгая дорога — тяжкий труд. Хотелось слезть с седла, распрямить спину, размять затёкшие ноги, походить по снежку — ну вот хотя бы и здесь, при дороге под берёзой, обсыпанной алогрудыми снегирями. А ещё лучше — вытянуться на лавке у печи да слушать и слушать, как стрекочет в избяном тепле сверчок-домовик. Но гонец только прижал бока коню и пустил его ещё шибче.

Семён Никитич мог быть доволен посыльным. В ямских дворах тот не засиживался, и с одним, и с другим воеводой повстречался. Говорил с третьим. На посулы был тороват, как и велено ему было Борисовым дядькой. Слов не жалел и, по-молодому, задорно блестя глазами, всё намекал и намекал, что-де Борис Фёдорович не забудет тех, кто послужит ему в трудный час.

Разговоры были не легки. Воеводы — народ тёртый. Понимали: сей миг ошибиться в выборе покровителя — дорогого стоить будет. А то, может, и голову сложишь. Но гонец, помня уговор тайный с Семёном Никитичем, прельщал, увлекал заманчивыми мыслями. И хотя усталость валила, но весел был, улыбчив, словно с праздника приехал и на праздник звал. От улыбки его — молодое лицо удалью было налито — и хмурые, и задумчивые, и испуганные светлели, разглаживались морщины. Молодая дерзость многое сделать может. «Ишь ты, — думал иной замшелый воевода, — какие молодцы у Бориса-то… Знать, дела правителя в гору идут. Лихие молодцы! Глаз боек у того только, кто хорошо кормлен и в избе тёплой живёт. Коли жрать нечего и крыша над головой худая, не взбрыкнёшь — поостережёшься. Видать, надо к этим приставать».