Юрий Федоров – Борис Годунов (страница 136)
— Дерюгин-то, Роман, сам при том был…
Слушавшие изумлённо молчали. Да изумились не только они. Лаврентий, на что жох был, и то опешил. Чуть было не поднялся с лавки. Такого никак не ждал.
Мужики замолчали надолго. Здесь уж точно по поговорке вышло: «Не дело плясать, когда пора гроб тесать».
Лаврентий, не поднимая головы, жёстким ногтем поцарапал по столу:
Скр-р-р… Скр-р-р…
В миг подскочил кабатчик.
— Свечу зажги, — трезвым голосом сказал Лаврентий.
Свеча осветила лица.
— Всем по чарке, — медленно выговорил подручный царёва дядьки и обвёл сидящих за столом внимательными глазами. И видно, столько было в его взгляде, что ни один из мужиков не то чтобы слово молвил, но и не двинулся, не шелохнулся.
Дрожащей рукой кабатчик разлил водку.
Лаврентий соображал: «Этих курят повязать… А зачем? Варварка — место людное… Шум… Разговоры… Они слыхали, а Роман Дерюгин видел — его брать надо…»
— Пейте, голуби, — сказал, — пейте. — Ткнул пальцем в кабатчика: — Он угощает. Пейте.
Один из мужиков несмело поднял под жёстким взглядом Лаврентия стаканчик. И, как тяжесть великую, подняли стаканчики и другие.
— Пейте, — повторил Лаврентий.
В голове у него прошло: «Нет, этих вязать ни к чему. О них попозже след побеспокоиться… Сейчас Дерюгина надо взять».
Глянул на кабатчика и губы растянул в улыбке.
— Это дружки мои, — сказал, — дорогие. Вина для них не жалей. Пущай вдоволь пьют сладкую. А я по делу. Мигом ворочусь. Озаботься, чтобы не скучали. Да меня ждите.
Встал и пошёл к дверям.
Романа Дерюгина в Кремль приволокли и в застенок. Бросили у дыбы. Он руками в кирпичи упёрся, привстал на колени, и заметно сделалось, что мужчина это дюжий, с лицом упрямым и злым.
Дерюгин сплюнул кровавый сгусток и только тогда глянул на сидевшего на лавке Семёна Никитича. Затряс лохматой головой. Жаловался: за что мучения, за что бой? А может, злобу выказывал?
Того было не понять.
Семён Никитич молчал, ждал царя Бориса.
У дыбы переступил с ноги на ногу кат. Вздохнул всем брюхом, как лошадь.
Семён Никитич прислушался: показалось, что на ступеньках шаги прозвучали, и поднялся было, но всё смолкло. Царёв дядька плечи опустил, задумался. Знал: село Красное — воровское, купцы тамошние из копейки полтину выколачивают, и народ это крутой, жёсткий. А сей миг видел, что Дерюгин как раз из этих. «Ладно, — подумал, — испытаем…»
Кат вновь переступил с ноги на ногу. Семён Никитич глянул на него неодобрительно и тут впрямь услышал, как на ступеньках зазвучали шаги.
Первым скатился по кирпичам Лаврентий. Стал у входа. За ним выступили из тёмного прохода два мушкетёра и тоже встали молча, столбами. Железные их шлемы посвечивали тускло.
Семён Никитич приподнялся, без спешки шагнул к Дерюгину, опустил на плечо руку, упёрся взглядом в тёмный проход.
Царь Борис вошёл неслышно на мягких подошвах, вплыл тенью под своды.
Семён Никитич склонил голову. Царь Борис шагнул к лавке и сел.
Семён Никитич почувствовал, как Дерюгин поднимается под рукой, и с силой надавил на заворошившегося мужика.
Сухо стукнули в кирпич коленки.
— Государь, — сказал ровно царёв дядька, — воровство открылось…
— Молчи… — выдохнул едва слышно царь.
Семён Никитич понял, что Борису всё известно. Догадался — Лаврентий обсказал. Вгляделся в царское лицо. У Бориса скулы проступили под кожей, но больше другого поразила Семёна Никитича рука царская, положенная на горло. Рука лежала неподвижно, как мёртвая. Длинные пальцы темнели на светлой коже узлом. Видел, видел царёв дядька здесь же, в застенке, как рвут на себе рубаху, в ярости заверяя о невинности или проклиная за безвинно причинённую боль; видел, как руки стягивают ворот, моля о пощаде; но и в ярости, и в мольбе было движение, действие, была сила или бессилие, а здесь всё выглядело по-иному. Рука удавкой лежала на горле. Семён Никитич сказал себе: «Так сыскивать за воровство не приходят. Так со своей души сыскивают». Сказал, да и испугался: «О чём я? Царь, царь передо мной… Он вины вчиняет…» Но не объявилось в нём мысли, что царь сам себя судить может и это много страшнее иного суда.
Семён Никитич, поворачиваясь всем телом, повёл взглядом по подвалу.
Пятном у стены белело лицо Лаврентия.
Неподвижны, отчуждённы были квадратные лица немчинов-мушкетёров.
Тихо, мертво было в подвале.
Неправильно поняв его движение, кат, шаркая подошвами, достал с полки свечечку, зажёг от фонаря и укрепил на кирпиче подле дыбы. Неяркое пламя высветило лицо царя Бориса, и ещё отчётливее выступили из сумрака пальцы положенной на горло царской руки.
…Известие из Путивля об объявлении народу Гришки Отрепьева поразило Бориса.
Услышав об этом, он оторопело переспросил Лаврентия:
— Какого Гришки Отрепьева?
Нездоровое, серое лицо царя потемнело ещё больше. Он вздёрнул, перемогаясь, головой и выкрикнул:
— А мнимый царевич — не Гришка Отрепьев?
Лаврентий молчал.
— Кого они объявили? — в другой раз выкрикнул царь и подался вперёд.
Руки Борисовы, сжимавшие подлокотники кресла, остались позади, навстречу Лаврентию выдалось лицо с распахнувшимися глазами, шея, вынырнувшая из шитого жемчугом ворота, грудь в коробе топорщившейся одежды. И с очевидностью объявилось, как измождённо царское лицо, как худа шея, узка и слаба грудь.
— Отрепьева, — растерянно повторил Лаврентий, — Отрепьева…
В неуверенности, с которой он выговорил это имя, было — он и сам теперь не всё понимает в том, что случилось в Путивле.
Борис мотнул головой, словно отгоняя наваждение или дурной сон, откинулся на спинку кресла. Передохнул. Прикрыл глаза и так застыл, столь надолго, что Лаврентия затрясло странной, никогда не испытываемой дрожью. Вначале ослабли и задрожали ноги, затем слабость поднялась до груди, и сердце, показалось ему, запрыгало и затрепетало за рёбрами так, что подумалось: «Сейчас упаду».
Царь Борис не открывал глаз.
Лаврентий не смел пошевельнуться.
В тишине стало слышно, как стучат, отсчитывая мгновения, высокие — башней — часы, недавно поставленные в Борисовых палатах.
Лаврентий вперил взгляд в циферблат и явственно разглядел, как сдвинулась и подалась вперёд чёрная стрелка на раззолоченном диске.
Борис по-прежнему сидел, не открывая глаз. Тук-тук, — стучал маятник. И Лаврентию вдруг захотелось протянуть через палату руку и подвинуть стрелку вперёд, чтобы оставить позади мгновение тягостного молчания царя и своей трусливой, неудержимой дрожи. Но он не осмелился не только сдвинуться с места, но шевельнуть пальцем.
Тук-тук, тук-тук, — стучали часы, и звук этот всё больше и больше заполнял царёвы палаты. Бил, вламывался в виски жестокими ударами. В нарастающей, рвущей барабанные перепонки боли Лаврентий подумал, подгоняя маятник: «Скорее, скорее, скорее!» И тут ему показалось, что, вслед за оглушающими ударами, голова царя клонится и раскачивается. Да так оно и было. С закрытыми глазами Борис вслушивался в удары маятника, но в отличие от Лаврентия не гнал время вперёд, а всей душой желал и молил, чтобы оно обратилось вспять. Мысленно царь раскручивал стрелку на диске циферблата и возвращал её назад, к тому времени, когда он, царь Борис, шагнул в день коронации из храма в Кремле, и гудящий колокол выдохнул ему в лицо: «Весь путь твой к трону — ложь неправедность, преступление! Ты от великой гордыни, в алчном властолюбии опоил дурным зельем Грозного-царя! Ты вложил нож в руку убийцы царевича Дмитрия! Ты обманул Москву ордою и свалил себе под ноги! Ложь! Ложь! Ложь!» Царь Борис не только услышал этот голос за стуком маятника, но и увидел себя на ступенях храма. Увидел, как шагнул вперёд, ухватился рукой за ворот рубахи и, рвя её у горла, выкрикнул: «Отче, великий патриарх Иов, и ты, люд московский! Бог мне свидетель, что не будет в царствовании моём ни голодных, ни сирых. Отдам и сию последнюю на то!»
И опять солгал.
Тук-тук, тук-тук, — стучали часы.
Борис, ежели бы мог, отдал сейчас многое, только бы не было этой лжи. Ан человеку — будь он и царём — не дано повернуть время вспять. Молил же о невозвратимом царь Борис потому, что, услышав о случившемся в Путивле, вдруг с ошеломляющей ясностью понял: ложь путивльская — продолжение его, Борисовой, лжи.
И в сознании царя даже слова встали: «Как рожено, так и хожено».
Борис сорвался с кресла, шагнул к Лаврентию, сказал:
— Идём!
И заторопился вон из дворца.
…Семён Никитич не отрываясь смотрел на царя и не узнавал его. Когда Борис вошёл в подвал и сел на лавку, царёва дядьку смутила рука Борисова, удавкой лежащая на горле, а сей миг в мотающемся свете зажжённой катом свечи он разглядел и другое. Изменилось лицо царское. На лавке, опустив плечи, сидел вовсе иной человек, чем тот, которого он видел раньше. По-прежнему высок был Борисов лоб, темны и выразительны глаза, узки скулы, твёрд подбородок, неподвижны лежащие уверенно губы, но эти знакомые, легко узнаваемые черты были освещены такой напряжённой душевной работой, что весь рисунок царского лица совершенно переменился. Царёв дядька видел Бориса и в гневе, и в радости, наблюдал тихое удовлетворение в царских чертах, недовольство, озабоченность, задумчивость, уверенность, но сейчас ни одно из этих чувств лицо царское не выражало. Но может быть, напротив — в нём были и гнев, и неудовольство, и озабоченность, и задумчивость, и даже радость, удовлетворение и уверенность?