реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Федоров – Борис Годунов (страница 10)

18

— Да-а-а, — крякнул один из отцов. Сгрёб с бороды наносимый ветром мусор и, опустив голову, полез в подкативший возок. — Да-а-а…

Было о чём подумать иерархам.

6

Вот что, голуби, — сказал Семён Никитич, положив тяжёлые руки на стол, — попрыгали, и хватит. — Отклячил губу, потёр ладошки. — Говорить будем по-доброму али сразу угольков разживить?

Семён Никитич сидел за крепким, из добрых досок, столом, глядя в упор на мужиков, стоящих на коленях в углу подвала. В неверном свете лица их едва были видны. Провалы глаз, торчащие вихры да взлохмаченные бородёнки. Руки были завёрнуты за спины.

Мужиков ещё не били, а как привезли, так и бросили в подвал. Но, и небитые, они понимали — зацепили их намертво. Подвал глухой, старого красного кирпича, здесь жилы из человека тяни, кожу дери — никто не услышит, не прибежит на крик, не всплеснёт руками и не бросится с кулаками за тебя. Помирают в таких подвалах без причастия, глухо. Может, позже на Москве-реке или в Яузе объявится безвестный труп, его оттолкнут шестом: «Плыви, милый, дальше». А ежели совестливый человек сыщет труп, стащит безвестное тело на Земской двор, божедомы приберут его, и будет лежать оно до Троицы, когда добрые жертвователи, одев непогребённых на медные гроши в белые рубахи, отпоют и зароют ради Христа.

Мужики головы опустили, и только один, постарше, видать, погрузней и в плечах матерее, осторожным глазом искоса оглядывал подвал. Примеривался невесть к чему.

Семён Никитич даже фыркнул, как кот: «Примеривайся, примеривайся… Отсюда не выпрыгнешь, соколик».

В подвале пахло кислым, и, надо думать, не капустой. Настораживающий запашок, нехорошо становилось от него под сердцем. Как кровь пахнет, знал на Москве всякий.

Сидевший с краю стола высокий чернявый человек с цыганской бородой, взявший этих троих на Варварке, сказал:

— Имена, имена пущай назовут.

Драный армячишко он снял, и под ним оказался хорошего сукнеца кафтан с расшитым воротником и узкими, тоже понизу расшитыми рукавами. Сидел чернявый ровно, и было видно: и подвал, и мужики в углу на коленях, и два плечистых молодца, приткнувшихся в стороне на скамеечке, дело для него привычное. Не раз так-то сиживал и людей спрашивал.

— Ну, — сказал он, не боясь забежать наперёд Семёна Никитича, — ты вот, — кольнул он взглядом старшего из мужиков, — как прозываешься и откуда появился на Москве?

Мужик забормотал в бороду невнятное, заёрзал на коленях.

Чернявый, словно подброшенный, поднялся и шагнул к нему. Три шага всего-то и сделал, но видно стало, что гибок он, подвижен, играет в нём каждый мускул и такой ухорез выбьет слова и из мёртвого. На мужика в углу пахнуло от чернявого такой разящей силой, что он подался к стене. Упёрся затылком в холодные кирпичи.

Чернявый навис над ним:

— Говори, что бороду жуёшь?

— Постой, Лаврентий, — остановил его Семён Никитич, — порознь с них надо допрос снять. Заврутся.

— Ничего, — возразил Лаврентий, — не соловьи — и на одном кусту споют.

— Порознь, я говорю, — повторил Семён Никитич, и тут же молодцы поднялись со скамеечки.

Тоже проворные были людишки. Быстренько так подцепили под локотки двоих мужиков и таской выбросили из подвала в малую дверцу, пробитую в стене.

— Ну вот и славно, — сказал Семён Никитич, когда оставшегося в подвале старшего мужика подтащили поближе к столу, — имя, имя своё назови, сокол.

Тот поморгал на свечу, повёл плечами, словно зазнобило его, и вдруг отчётливо ответил:

— Иван.

Семён Никитич лицо огладил пятерней, прищурил глаза.

Мужик угнул голову, и тут же Лаврентий, качнувшись вперёд, коротко ударил его ребром ладони ниже шеи. По хребту. Выдохнул с хрипом, как мясник, разрубивший мясо на колоде:

— Хе!

Мужика выгнуло дугой. Но Лаврентий не дал ему упасть, а подхватил за ворот армяка и ударил во второй раз. По груди, под сердце.

— Хе!

Мужик вытянулся струной и закостенел. По исказившемуся лицу видно было, что пронзила его жгучая боль, сильнее которой и нет, наверное.

Молодцы на скамеечке одобрительно посматривали на Лаврентия: вот, мол, человек, знает своё. Этому и пыточная справа не нужна. Он и так своего добьётся.

У Семёна Никитича не дрогнула бровь. Он протянул руку и пальцами снял нагар со свечи, чтобы видеть лучше. Вытер пальцы о порты.

— Так что ты за человек, — повторил постно, — говори. От нас никто молча не уходил.

Мужик, перемогая боль, страдал лицом.

— Смел ты, вижу, смел, — протянул Семён Никитич, — людей не боишься, себя не жалеешь, а зря.

Лаврентий вновь подступил к мужику. Подходил со стороны, приглядывался, как лучше взяться. Мужик косил на него глазом, и борода задиралась у него кверху. Ждал, сжавшись: «Сейчас ударит». Живое в нём кричало: «Не надо!» Но он не открыл рта.

Свеча высветила лицо подручного Семёна Никитича. Тонкой кости лицо, чиста и смугла кожа, короткий прямой нос, и губы как рисованные мастерской кистью. Красавец. Глаза чёрные, жгучие, но огонь нехороший полыхал в них, заставлял отворачиваться от красивого лица, рождая тревогу. От такого удальца, увидев рядом в толпе, люди жмутся в сторону. Неуютно рядом-то. Он весел — улыбка растягивает губы, — а тебя оторопь ледяными пальцами трогает за душу. Что человек — конь окажется по соседству с таким молодцом и прижимает уши.

— Не зашиби, Лаврентий, — предупредил Семён Никитич, — правду ещё надо узнать. — И засмеялся дробненько. — Правду. — И тут губы у него сломались зло. — Бей! — Торопился начать разговор.

Каблуки застучали по старому кирпичу. Кирпич-то в прежние годы обжигали хорошо. Звонкий был кирпич.

Лаврентий словно плясал над мужиком, руки взбрасывались. Свет свечи мотался, и моталась на стене тень, ну точно пляска. Вишь радостный пошёл вприсядку, а вот руки закинул за голову, коленце выбросил быстрой ножкой, загулял по кругу. Только не бренькала балалайка и не звучал весёлый голос: стонал человек, мычал от лютой боли, захлёбывался кровью. Вот так-то и пляшут русскую в чёрных подвалах — под стон, под хруст костей, под крик, раздирающий рот. Но Семён Никитич не слушал голосов. Он на стену смотрел, на беспечальную тень, а тень, ведомо, не кричит. Лицо у Семёна Никитича было скучное, уголки губ опущены. Словно он сидел на завалинке в тихий, предвечерний час: ни забот тебе, ни печалей — гляди, как ласточки режут воздух, как комарики веселятся в солнечных лучах.

Но как ни лих был Лаврентий, как ни ловок, а ничего не выплясал.

Мужик голову откинул, и лицо у него посерело, глаза закрылись. Его облили водой, но он только замычал и опять откинулся, как неживой. Крепким оказался на боль человек.

Молодец, притащивший в ведре воду, вопросительно взглянул на Лаврентия. Тот стоял неподвижно. В тишине было слышно, как бьются, вызванивают о края ведра льдинки. Лаврентий наклонился над мужиком, потыкал пальцем в мокрый армяк.

— Что, — спросил Семён Никитич и приподнялся беспокойно, — уходили?

Лаврентий повернул к нему лицо, зубы сверкнули белой подковкой.

— Живой, — ответил, — завтра вдругорядь поговорим. — Выпрямился, чуть не уперевшись головой в низкий заплесневевший свод.

Молодцы за ноги выволокли мужика из подвала. Борода мела по полу.

Но всё же Семён Никитич добился своего. Лаврентий постарался. Он уж дружков Ивана тряхнул во всю силу, да и те не кремушки оказались. А правда вышла такая: люди то романовские, в Москву привезены из боярских вотчин и слуги Фёдора Никитича научили их ходить по улицам, рассказывать народу о том, что-де Борис царя опоил отравным зельем. За то обещана была мужикам одёжа добрая и каждому по рублю.

Рубль — деньги, конечно, немалые, но вот каким боком он бедолагам вышел. Не позавидуешь. Но всё же неладно у Семёна Никитича дело с дознанием под конец случилось.

Романовских мужиков заперли в подклеть. И замок был хорош, но недосмотрел Лаврентий. Решётка старая стояла в окошке. Расшаталась, подгнила, и мужики ушли.

Глянули поутру люди Семёна Никитича, а птицы улетели. Следки по снегу уходили через огороды, к Яузе.

Старший из молодцов, что навешивал замок, как увидел, что подклеть пуста, — затрясся. Бросился вперёд, разбросал руками гнилую солому, словно мужики иголка и спрятались под соломой. Метнулся к окошку и тут только увидел, что решётка сломана. Застонал сквозь зубы:

— У-у-у…

Испугался. Ах, как испугался.

Сказали Лаврентию. Он сгоряча чуть не зашиб молодцов. Кинулся на огород. Точно, следочки. Кликнули собак. Собаки были учены. Пустили по следу. Свора пошла хорошо, но до Яузы только следы и довели. А дальше собаки стали. Хоть мороз и лютый был в тот год, но в том месте на реке били ключи и вода нет-нет да и прорывала лёд, шла поверху. Мужики-то, видно, были не без головы. Ушли по воде.

Лаврентий остановился на берегу.

Яуза парила, серые клубы стлались над водой. В татарнике, поднявшемся вдоль реки, шелестел ветер да попискивали щеглы. Лаврентий постоял, поскрёб в затылке, плюнул и, повернувшись, тяжело проваливаясь в снег, пошёл назад.

Семёну Никитичу донесли: мужики-де позамерзали ночью в подклети. Одежонка-то мокра-де была на них — водой сколько раз охаживали, — вот они и заледенели в беспамятстве. Тот рукой махнул: кому нужны чужие мужики. Всё же буркнул:

— Внесите в поминальные списки.

Сунул руку в карман, достал горсть монет, выбрал самую маленькую и бросил подхватившему её молодцу. Сказал: