Юрий Дружков – Кто по тебе плачет (страница 6)
– Кому звонить?
– Маленькой дочке, мужу… Сначала подумают, забыла, как всегда, не торопится… – Она горько вздохнула. – Потом скажут им… Что им скажут, а?
– Не плачь… Вынужденная посадка… Идут поиски…
– Я часто про них забывала… Простить себе не могу… дела, поездки… приехала… доездилась…
– Но, зато, сколько радости будет.
– Я тоже другой буду… Скорей бы домой…
Утром она всё-таки наклонилась к воде умыться и пошатнулась неосторожно. Я подхватил её. Правда, у берега было совсем не глубоко.
– Уйдём отсюда, – нервно сказала она. – Я не могу ждать. Уйдём.
– Почему?
– Посмотри… нет, не туда. – Она подняла руку. – Посмотри…
На воде качался маленький ботинок с поднятой кверху дужкой-ремешком. Плыл одиноко печальный кораблик, не зная, в какую сторону плыть, где его ждут, зовут – не дозовутся…
– Правда, мы пойдём? – Голос её становился умоляющим.
– Да, – сказал я. – Уже утро. Самое время походов. У нас есть отличные два посоха. Мы идём…
Так отправились мы в очень дальнюю трудную дорогу.
Помню, я никогда не мог без утомления до конца читать книги, в которых люди куда-нибудь шли, добирались, пробирались, хотели дойти, доходили или не доходили. Одна страница сменяла другую, а человек шёл и шёл, через пустыню или дремучий лес, равнину или горы, по снегу или горячему песку. Меня сильнее волновали короткие дневниковые записи подлинных путешественников, иногда страшные своей краткостью.
Казалось, о чём говорить? Ну, шёл несколько дней, голодал, болел от жажды, тосковал, мучился. Но это страница или две. Дошёл, в конце концов. Так и скажи: дорога была тяжкой. Но книги подобной краткости не хотели. День за днём, шаг за шагом описывали они хожденья путников, смакуя все мелкие детали, а то и прибавляя, как по следу неотступно и страшно идёт за человеком такой же одинокий голодный волк. Долго идёт, очень долго и поэтому нудно. Простят меня классики: я пропускал эти страницы, где дотошная подробность переходила в тягостное многословие. Я уставал от них и с раздражением переворачивал, торопясь увидеть конец.
А теперь не было у нас такой благодатной возможности перевернуть страницу, вычеркнуть хотя бы один тягостный день. Увидеть окончание нашей усталости, голода и тревоги.
То, что виделось в книгах и никогда не могло, не смело, не грозилось быть наяву, пришло ко мне, городскому жителю так ощутимо, реально, так тяжко, и невыносимо, как не дай бог никому.
Страшно стало на пятый день. А сначала мы шли, надеясь на очень скорую встречу с каким-нибудь весёлым и бородатым лесным жителем, с охотником или геологом, с бабушкой, обирающей кусты малины, с кем угодно, лишь бы не было вокруг монотонности чёрных стволов и непроглядной лесной бесконечности.
Надо было поднимать ноги, чтобы трава не опутывала их, не валила наземь. Опускать их в ту же траву и снова переступать её, опираясь на палку. Шаг, другой, третий, четвёртый, сотый…
Она шла следом за мной, молча, терпеливо, не жалуясь, не торопя.
Мы очень боялись потерять направление, поэтому каждую сотню шагов останавливались, я по часам и солнцу намечал вперёди какой-нибудь заметный ствол, и двигались к нему, продираясь в мохнатой непролазной траве до нужного дерева, и там я снова подставлял солнцу мои такие необходимые теперь часы. Как и положено, до полудня справа от стрелки, потом левее от неё. Прямо на юг, на четыре минуты правее, всего на четыре минуты.
Наверное, каждый день мы шли не больше двадцати километров, пока видно было солнце. Без него мы никуда не двигались. Будто по лесу вела, тянулась невидимая слабая ниточка-паутинка, уйти от которой на шаг в сторону – гибельно и невозможно. Пугала зыбкая условность этой придуманной линии-ниточки, невозможность проверить её не таким, казалось, ненадёжным способом.
Наверное, лес вокруг был очень красив. Я не видел его, не слышал пения птиц, один шорох цепкой травы, один шорох и шорох…
Поднять ногу, опустить, поднять, опустить.
Колючие зелёные кузнечики прыгали в траве, как пружинки разлетаясь в разные стороны.
Живые, думал я про них. Зелёные, как живая зелёная трава. Ну почему ты щёлкаешь, проклятый коробок? Щёлкает и щёлкает, а птицы поют. И кузнечики прыгают, а мы идём, и нет конца нашей лесной дороге.
– Жалко, мы с тобой не ловили рыбу, – вздохнула она.
– Чем ловить?
– Моей курточкой.
– А ты могла бы есть не жареную?
– Завтра, по-моему, смогу… сырую, дохлую…
– Жареные грибы ничуть не хуже.
– Давай добудем огонь трением.
– Глупости… время терять.
– А жаль. От ягод у меня оскомина.
– В книгах путники брали два стёклышка от старинных карманных часов, складывали их, получалось увеличительное стекло. Им поджигали сухую траву.
– Одним стеклом нельзя?
– Наверное, нет. И часы надо беречь…
Мы остановились у намеченного дерева. Я снял с руки часы, чтобы снова проделать уже надоевшие замеры, чтобы найти очередной путеводный ствол.
– Береги, я в тебя очень верю, – сказала она.
К этой минуте я уже знал, как её зовут, но в моём дневнике имени её не будет, как, впрочем, никаких имён, кроме случайных, отдалённых или незаменимых.
Никому из тех, кто нам дорог, воспоминания не должны принести боли.
Над головой прыснула рыжим листиком белка, смешной с виду, очень добрый зверёк. Она покачивалась над нами, ни капельки не боясь. Я протянул руку. Белочка мягко изогнулась, шевеля губами, яркая, весёлая, живая.
А съедобны ли белки? Вдруг подумал я и поспешил опустить руку. Ведь она живая, как всё вокруг: птицы, муравьи, кузнечики. Так почему до сих пор щёлкает у меня в левом кармане, если всё кругом такое весёлое, певучее, рыжее, зелёное? Щёлкает и щёлкает.
– Я чувствую, тебя раздражает. Я чувствую…
– Кто?
– Щёлкатель.
– Почему?
– Ты всё время хлопаешь себя по левому карману. Я слышу, как он щёлкает. Выброси.
– Нет… не могу…
В ту ночь мы долго пытались уснуть на мягкой траве, не было сил делать шалаш. И трава казалась вечером уютной, мягкой, сонной, тёплой. Но только потемнело в лесу – от неё пошёл такой холод. И влажный туман, и лютые комары – всё таилось в траве, ожидая нас двоих, измученных и голодных. Если бы мы не появились в этом лесу, кого, хотел бы я знать, ело поедом, кусало, жевало свирепое комарьё? А если некого было кусать, почему все они раньше не передохли?
Передохли? Но ведь они живые. Гудят и зудят, а он щёлкает… И пускай себе щёлкает. Они зудят и кусаются, наглые, живые…
Мы бегали, чтобы согреться, прыгали, кричали на весь ночной лес дикие песни, то ли для тепла, то ли для того, чтобы спугнуть подальше от себя таинственные лесные тени, плывущие к нам отовсюду. Лес не шумел, не двигался. Ветер не качал деревья. Кругом неподвижность и холод, и мокрый туман.
Мы уснули, когда поднялось, наконец, горячее солнце, уснули в дремотной мягкой траве, потеряв половину дня из нашей солнечной дороги.
Вечером она собирала ягоды, а я думал о ночлеге, ходил вокруг, выискивая что-нибудь путное. Путное не находилось… Лапы сосен и ёлок всюду начинались высоко над головами.
Я что-то не видел или не помню таких ёлок, если это ёлки. Тут был какой-то удивительный могучий лес. Ни одного тонкого ствола, ни одной близкой ветки. Словно выросло всё одновременно, махом, крепкое, статное, хвойное. Выросло, не давая взойти молоденьким деревцам, никакой другой зелёной поросли. Будто не было тут никогда семян и шишек. Или ветром их уносило, сдувало куда-нибудь в сторону, или белки съедали весь урожай. Но я не мог ничего найти для шалаша. Даже трава почти не росла там, где мы остановились. Под ногами упругая насыпь жёлтой многолетней хвои. Моя палка вязла в ней, как в лежалой соломе.
В одном углублении под соснами хвоя поднималась колючим холмиком. Я стал разбрасывать её палкой, сначала так, от раздражения, потом сознательно, пытаясь выгрести подобие берлоги, просто ямы…
У меня вышла довольно приблизительная берлога или окопчик.
– Ты нашёл клад? – Она подошла ко мне, когда в лесу почти стемнело.
– Дороже клада. Берлогу для ночлега.
– Ты серьёзно?
– Вполне.
– А для меня?
– Для нас двоих. Больше в гостинице нет мест…