реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Домбровский – Том 6. Гонцы; Моя нестерпимая быль; Статьи, очерки, воспоминания; Приложение (страница 42)

18
Мы робки и добры душою, Ты зол и смел — оставь же нас...»

То есть человек должен быть добр, если же он зол — то и смелость в нем порок, а не достоинство.

У той же Татьяны Дмитриевны сохранился и такой рассказ о Пушкине.

Пушкин и его друг Нащокин навестили Таню. Это было накануне самой женитьбы Пушкина.

— «Спой мне, — говорит, — Таня, что-нибудь на счастье; слышала, может быть, я женюсь?»

— «Как не слыхать, — говорю, — дай вам Бог, Александр Сергеевич!»

— «Ну, спой мне, спой!..»

Запела я Пушкину песню, она хоть и подблюдною считается (то есть свадебной. — Ю. Д.), а только не годится было мне ее теперича петь, потому она будто, сказывают, не к добру:

Ах, матушка, что так в поле пыльно? Государыня, что так пыльно? Кони разыгралися. А чьи то кони, чьи то кони? Кони Александра Сергеевича...

Пою я эту песню, а самой-то грустнехонько... Как вдруг слышу, громко зарыдал Пушкин. Подняла я глаза, а он рукой за голову схватился, как ребеночек плачет... Кинулся к нему Павел Воинович (Нащокин. — Ю. Д.): «Что с тобой, что с тобой, Пушкин?» — «Ах, — говорит, — эта ее песня все мне внутрь перевернула».

«Месяц, а может и больше, после его свадьбы, пошла я как-то утром к Иверской (одна из самых высокочтимых икон на Руси. — Ю. Д.)... Гляжу, богатейшая карета, новенькая четвернею едет мне навстречу. Я было свернула в сторону, только слышу, громко кто-то мне из кареты кричит: «Радость моя, Таня, здорово!» Обернулась я, а это Пушкин, окно спустил, высунулся в него сам и оттуда мне ручкой поцелуй посылает. А подле него красавица писаная жена сидит... Глядит на меня, улыбается».

Пушкину не повезло в судьбе, не повезло в службах, не повезло в личной жизни, не больно везло ему и в любви (если только слово это понимать не слишком просто и распространительно). Но вот в друзьях ему везло всегда: были друзья, проведшие с ним рядом всю его недолгую и горькую жизнь, а потом стоявшие у его гроба. Были и такие, которые вдруг возникали, озаряли его мгновенным светом или лучиком тепла, а потом исчезали, и уже навсегда. И даже не друзья были, вероятно, эти добрые люди, как бы широко ни толковать это слово, а так — впечатления, встречи, рукопожатия. Но жизнь без таких встреч и впечатлений бывает настолько неполна, так окрашена только в свои основные цвета, что вдруг, обернувшись назад, на свою вполне удавшуюся жизнь, старый человек удивленно говорит жене: «А знаешь, я ведь по существу в жизни видел очень мало радостей».

Так вот: в чем, в чем, а в этом Пушкин был счастлив. Эти радости у него были. И одна из них, конечно, и есть Татьяна Дмитриевна, воспетая Языковым (он посвятил ей целый цикл). А другая — та неведомая нам Мариула, с которой Пушкин шатался по молдавским степям и без которой — кто знает? — может быть, и не было бы у нас «Цыган».

А если не было бы «Цыган», то, безусловно, не было бы и «Кармен», а может быть, и ряда других крупнейших шедевров мировой литературы произведений Толстого, Куприна, Лескова и Горького.

Тема эта — «цыгане в русской литературе» — огромная, неразрешимая в небольшой статье. Это тема о внутренней свободе и морали. Посмотреть на нее мы можем только мельком, сбоку. У Лескова эта тема воплотилась в образе Грушеньки («Очарованный странник»), у Толстого в Машеньке («Живой труп»), у Куприна в замечательной полесской цыганочке Олесе (повесть того же названия).

Я не знаю, насколько в странах английского языка, в США в частности, известна гениальная поэма Лескова. Я пишу — поэма потому, что, право, не знаю, как иначе определить жанр этой великолепной вещи. Повестью, во всяком случае, ее никак не назовешь. Для меня это одно из самых совершенных и оригинальных произведений мировой литературы. Оно удивительно прежде всего своим психологическим решением и рисунком. В необычайности, почти фантасмагоричности этой пьесы нет ничего потустороннего, неправдоподобного, во всяком случае, лежащего вне сознания того необычайного человека, который рассказывает про свою жизнь. Правда, мир, в котором он движется, не совсем тот, в котором пребывает его случайный собеседник, условный автор повести (а значит, и мы, читатели). Сознание странника (ведь он же очарованный!) переконструировало реальность и создало из нее свой мир — неповторимый, насыщенный чувствами, запахами, звуками, предчувствиями и вещими снами. Но, в общем-то, и этот вновь созданный мир находится где-то рядом, возле локтя, и отличается он от нашего только большей красочностью, одухотворенностью, чуткостью, теми голосами, которые его пронизывают. Но ведь и это случается! И Жанна д’Арк слышала голоса, и Макбет видел ведьм, и о чуде в Фатиме существует целая литература. Так вот центром этого очарованного мира является цыганка Грушенька. Ее красота, пластичность, напевность не имеют ничего плотского, физиологически заземленного. Это не реальная женщина, это царевна Лебедь из сказки Пушкина. Но ведь иной она и не могла казаться человеку, которого автор назвал «очарованным». Но это история Грушеньки, ее любовь, разлука с любимым, его измена, ее жгучая ревность, страдания неразделенной любви — все это изложено не только совершенно реально, но так, что видишь: это говорит, любит, горит, страдает цыганка. И вот конец этого страдания. Связав страшной клятвой своего названого брата («спасением души»), Грушенька требует от него: «...Стань поскорее душе моей за спасителя; моих... больше сил нет так жить да мучиться, видючи его измену и надо мной надругательство. Если я еще день проживу, я и его и ее порешу, а если их пожалею, себя решу, то навек убью свою душеньку... Пожалей меня, родной мой, мой миленый брат; ударь меня раз ножом против сердца.

Я от нее в сторону да крещу ее, а сам пячуся, а она обвила ручками мои колени, а сама плачет, сама в ноги кланяется и увещает... Нож у меня из кармана достала... розняла... из ручки лезвие выправила... и в руки мне сует... А сама... стала такое несть, что терпеть нельзя...

«Не убьешь, — говорит, — меня, я всем вам в отместку стану самою стыдной женщиной».

Я весь задрожал, и велел ей молиться...»

...Душа лесковской героини вселяется в тело цыганки Машеньки из посмертной пьесы Толстого «Живой труп». Это тоже бесконечно любящее, преданное женское существо. Каждая сцена, где она появляется, как бы наполнена излучением ее личности, эманацией ее доброты, простоты, самоотверженности и постоянства (к слову, все цыганки в русской литературе замечательно, я бы сказал смертельно, постоянны и верны). Но на Грушеньку она все-таки не похожа. Не надо забывать, что она ангел-хранитель уже не «очарованного странника», а «живого трупа» — пьяного, развинченного, вконец запутавшегося человека. Поэтому и пахнет от нее не степью, а номерами.

Здесь у Толстого нет ни грана вымысла, все жестко, четко, необходимо, безысходно... Обречен Федя Протасов, человек необычайного обаяния и доброты, обречена влюбленная в него Машенька. (Вот про кого Протасов с полным правом мог бы сказать: «Она меня за муки полюбила». В таком виде эти слова Отелло существуют только в старинном переводе поэта-шестидесятника П. Вейнберга, и шекспировскую мысль передают не очень точно, но на русском языке вот уже почти сто лет они повторяются как пословица.) Обречена — учительским словом автора — судебная машина, которая их перемалывает, а заодно и тот строй, который мог придумать эдакое. Выход один: выстрел в сердце между судебными заседаниями. Но над всем этим ужасом судебных канцелярий, над пьяным чадом рублевых номеров, над подпольными шантажистами и модными адвокатами, над ложью общества, суда, права церковного и морального на недосягаемой высоте стоит и сияет светлая фигура Машеньки. Это именно тот гений чистой красоты, то самое пробуждение души, о котором когда-то писал и мечтал Пушкин. Она и есть катарсис, необходимый зрителям. Без образа этой чистой любви созерцание кабаков, светских гостиных, судебных коридоров было бы совершенно нестерпимо.

Толстой никогда не боялся нестерпимого: нет ни следа уступки человеку и человечеству в его гениальном «де профундис» — «Смерть Ивана Ильича». Это действительная гибель всего мира. Нет ни смягчения, ни уступки в трагической «Крейцеровой сонате». Это действительно не только осуждение, но это и смерть земной любви. Но в «Живом трупе» Толстой не нашел в себе всех слов осуждения, он как бы в недоумении остановился перед этой цыганкой. И не как перед носительницей любви всечеловеческой и абстрактной, а как перед «прикованной к трактирной стойке» женщиной грешной, и несчастной, и бесконечно прекрасной.

«Он... намеревался проклясть, но бог поэзии запретил ему и велел благословить...» — написал как-то Толстой о Чехове и его рассказе «Душечка». Думал ли он когда-нибудь этими словами о себе самом? Вспоминал ли о той неизвестной праведнице и грешнице, которую не сумел осудить даже в конце своей беспощадной учительской старости? Кто же это знает? Биографы молчат, и Машенька пока для нас остается только Машенькой, а никак не фактом из жизни ее великого творца.

Последнее из великих произведений этого рода — «Олеся» Куприна. Недавно эта вещь стала нам известна по фильму «Колдунья». Участие Марины Влади создало этой картине всемирный успех. А жаль! С Куприным так не шутят. Сценарист и режиссер перетащили действие купринской повести в одну из скандинавских стран. Лес они оставили, но болото придумали сами, ввели кричащих филинов и старую ведьму, а в противовес всему этому создали и вознесли нечто нереальное, воздушное, похожее на царицу Меб из знаменитого монолога Меркуцио. И пропало все! Все как есть! Кроме, может быть, обаятельной актрисы и ее изумляющей прически. Иначе и быть не могло. Полесская цыганка Олеся возможна только в России. Даже больше того, автор повстречал ее в дремучем лесном краю на границе империи, и поэтому ни под Саратовом, ни в Москве увидеть ее не можно. И это не столичная штучка, трактирное диво вроде Татьяны Дмитриевны, а неприкасаемое, как индийский пария, существо. Ее, конечно, боятся (нашлет еще порчу или у коровы молоко отнимет!); но кроме страха она вызывает у некоторых самое настоящее и почти физическое омерзение: она не только ведьма, чертовка, но еще и погань, и ни в одесских лиманах, ни под Саратовом она невозможна. И погань эта трепещет перед самым обыкновенным красноносым приставом, который властен ее и в землю загнать, и с кашей съесть. При всем этом она еще и неграмотна! Так куда же ей до гамсуновских мистических героинь. Да и любовник ее — незадачливый русский барич или чиновник — вовсе не лейтенант Глан!