реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Домбровский – Том 6. Гонцы; Моя нестерпимая быль; Статьи, очерки, воспоминания; Приложение (страница 22)

18

Вот так четырехлетний мальчуган шел в сказочную страну да наконец и дошел до неба.

Именно поэтому мне и хочется закончить очерки о казахстанских мастерах, которых я знал и любил, рассказом об этом мальчике — первом художнике-космисте Алексее Матвеевиче Степанове.

Заключение

Я написал об алма-атинских художниках. Пять художников — пять разных судеб. Ничего схожего в этих судьбах нет. И писали они по-разному, и думали, вероятно, несхоже, и, наверное, друг другу бы как художники не понравились. Я не знаю, как отзывался Теляковский об Иткинде или Кастеев о Теляковском. Вряд ли здесь было полное понимание. Уж слишком различные люди они были. Все это так, и от этого никуда не уйдешь. И все-таки каждый очерк, как я ни стремился избежать этого, мне приходилось заключать одними и теми же словами: это были все счастливые люди. Прошу поверить, что никакой натяжки тут нет. Это действительно было так. Они писали картины и радовались. Показывали картины друзьям и радовались. Экспонировали их на выставки и все время ходили взбудораженные, беспокойные, даже раздражительные, мало что понимали, когда к ним обращались, но все равно и это была радость. Радость признания, радость общения со зрителем, радость удачи: нарисовал, выставился! Жизнь всех троих моих современников не больно баловала и радовала — они ведь принадлежали к людям того поколения, которое на своих плечах выносило все тяготы истории и поэтому удачниками, в расхожем смысле этого слова, их никак не назовешь. Но разве быть талантливым само по себе не величайшая удача? Разве вообще может ли что-нибудь заменить художнику радость общения с сотнями и тысячами своих зрителей? Самое главное для художника — это почувствовать, что он не один или, хотя бы, что уж ему недолго быть одному, он дорвется, докажет свое, его увидят, поймут и примут.

Таким был дикий непризнанный гений С. Калмыков — он сидел в своей однокомнатной квартире и никого не впускал, а сам, когда работал, выбегал только на угол, чтобы купить хлеба и молока, — под старость он сделался вдруг вегетарианцем. Пил молоко и писал. День и ночь писал, и все не для современников, а для будущих поколений. Двадцать первый век ему был уже ни к чему, он работал для двадцать второго. Для этих отдаленнейших потомков и были написаны его грандиознейшие циклы, сотни листов и холстов — каждый «Лунный джаз», «Восстание», «Фабрика бумов». Он ничего никому не показал, может быть, просто не успел, но народ толпами стоял перед его картинами на его посмертной выставке в Национальной галерее Казахстана, и мне не хочется повторяться. Я упомянул его здесь только для того, чтобы сказать о великом бескорыстии художника. Все для других. Для себя только то, что требуется для денного пропитания. Таковы и те художники, которых я знал лично. Но эти работали для современников. Они знали, что такое признание. Они ценили похвалы превыше всего, потому что знали, что они ими заслужены. И еще одно — они верили в свое назначение, верили в себя и именно поэтому даже в самые горькие минуты были счастливцами, а не неудачниками.

Старая поговорка говорила, что в каждом городе обязательно есть свой гений и свой пророк. Город Верный был маленький, захолустный, незаметный городишко, такой, к которому даже железную дорогу не проводили, приходилось ездить на лошадях (прочтите «Мятеж» Фурманова), и все-таки в нем был великий архитектор Зенков, архитектор невероятных деревянных построек, который, может быть, впервые сумел в истории «одолеть разрушительные силы землетрясения». Он противопоставил стихии свой собственный инженерный расчет, плавную легкость конструкций, прочность и гибкость дерева, невиданные до сих пор воздушные зазоры в фундаменте. И здания стоят до сих пор. А рядом с ним жил другой замечательный человек — гимназический учитель рисования Хлудов. Без всяких изобразительных пособий, классов, средств он создавал в этом городе Верном художественную студию, и из нее вышли такие мастера, как художник Кастеев и художник Чуйков.

В каждом городе есть по крайней мере один гений, есть он, конечно, сейчас и в Алма-Ате, только мы не знаем его еще ни в лицо, ни по фамилии, и произведений своих он нам тоже еще не представил. Мы знаем даровитых, талантливых, способных, одаренных, но кто про кого из живущих посмеет произнести это страшное слово «гений»? Но гений-то, конечно, есть. Я даже думаю, что тем и хорошо жить на свете, что талантливых, способных и даже гениальных становится все больше и больше. Поэтому и жить с каждым годом становится все интереснее. Несмотря ни на что. Ни на что.

Вот этим бы мне и хотелось закончить свой рассказ о художниках.

Моя нестерпимая быль. Стихотворения

Когда жестокий приговор удалит меня, не допуская никого взять меня на поруки, — моя жизнь будет находиться в этих стихах. Они навсегда останутся при тебе, как мое поминание. Вот когда ты на них взглянешь, ты снова и снова увидишь то самое главное, что было посвящено тебе. Земля может забрать себе лишь мой прах, принадлежащий ей. Но дух мой — он у тебя. А это моя лучшая часть. Поэтому ты утратишь лишь подонки жизни, добычу червей. Мой труп, подлую жертву разбойничьего ножа, слишком низкую, чтобы ее еще вспоминать. Единственно драгоценным было то, что содержалось во мне. И вот оно с тобой.

Я не соблюл родительский обычай, Не верил я ни в чох, ни в птичий грай — Ушли огни, замолк их гомон птичий, И опустел иконописный Рай. Взгляни теперь, как пристально и просто Вдали от человечьих нор и гнезд Глядят кресты таежного погоста В глаза ничем не возмутимых звезд. Здесь сделалась тоска земли близка мне, Здесь я увидел сквозь полярный свет, Как из земли ползут нагие камни Холодными осколками планет. Могила неизвестного солдата! Остановись, колени преклоня, И вспомни этот берег ноздреватый, Зеленый снег и на снегу — меня. Здесь над землей, израненной и нищей, Заснувшей в упованьи наготы, Я обучался кротости кладбища — Всему тому, что не умеешь ты. Медлительный еврей с печальными глазами Мне говорит о тайнах бытия: Как человеком сделалась змея, Накормленная райскими плодами. Все спит кругом, — нет третьего меж нами, — Но ты со мной, бессонница моя! Он мудр и тих. Все библии изведав, Ведет он неуклонно речь свою, Как сделал из Молчалина змею В комедии премудрый Грибоедов. Все спит кругом — никто не слышит бреда, Никто не слышит сказку про змею. Мой Господин! Ты знаешь жизнь мою: Мой скорбный путь и грустную победу. Ты дал мне ум, велел мне плод отведать. Стать хилым и похожим на змею. Теперь я стар! Спаси ж меня от бреда, А бурю я любую простою! Я вновь один, и есть Барон, И есть разбросанные корки, И крики западных ворон Вокруг украденной махорки; Сухая сука, две шестерки, И вор, по прозвищу Чарльстон. Вот он мне ботает про то, Как он подпутал генерала, Как дочь несчастного бежала, Его хватая за пальто. А он приплясывал, смеясь, Плечами поводил картинно И говорил: «Отстань, падлина, Я честный вор, отлипни, мразь!» Она сбежала от отца И по банам его ловила, Потом сто тысяч закосила