Юрий Домбровский – Том 5. Факультет; Приложение (страница 41)
«Старый могильщик, старый могильщик, куда же ушел ты, старый могильщик? Зарой меня в землю, старый могильщик, чтоб я уж не видел, мой старый могильщик...» — он бормотал, ворочался с боку на бок, а над ним стоял солдат, тряс его за плечо и повторял: «Вставайте, вставайте! На допрос, на допрос...» Наконец он вскочил. Горел желтый свет — значит, было еще не поздно. Койка Буддо пустовала. Он поднялся, пригладил волосы, выпил воды, оделся и спросил солдата: «Так ведь отбой уж?» — «Идем», — ответил солдат.
И они пошли. У него, наверно, была температура. Идя по коридору, он хватался за стенки, его шатало. Наконец они остановились перед той же знакомой дверью, что и вчера. «Подтянись, — прошипел солдат, — что ты весь расхристанный?»
Дверь отворилась сама. Хрипушин стоял посередине кабинета. Он поглядел на Зыбина и усмехнулся. Видно, тот был в самом деле хорош: растрепанный, расстегнутый, башмаки без шнурков. Потом взял квитанцию, подошел к окну и подмахнул ее. Солдат вышел. «Как вы себя чувствуете?» — спросил Хрипушин мимоходом. «Спасибо, хорошо», — ответил Зыбин, усаживаясь на свой стул в углу. Хрипушин тоже прошел к столу, плотно уселся и положил кулаки перед собой. Он был отлично выбрит, выглажен, начищен и подтянут. «Ну а без спасибо можно?» — спросил он. «Можно», — ответил Зыбин и провел рукой по лицу: кажется, точно жарок, вот и разламывает. Еще не хватало, чтоб здесь разобрало. А как зарос-то! Жаль вот, зеркала нет. «У вас нет зеркала?» — спросил он. И тут произошло что-то совершенно непонятное. Хрипушин вдруг взревел, как бык. Он бахнул кулаком по столу. Из чернильницы взлетели чернила, посыпались карандаши, что-то зазвенело.
— А ну встать! — заревел Хрипушин, вскакивая. — Да я тебя! Встать, вам говорят!
Но Зыбин продолжал сидеть. Теперь он понимал, что его точно лихорадит. Мысль работала очень туго, он даже хорошенько и не осознал, что произошло. Тогда Хрипушин как-то сразу очутился около него (через стол он перепрыгнул, что ли?) и вцепился ему в ворот.
— Вставай, проститутка! — прохрипел он в ухо, раскачивая его и почти душа. — Встать, тебе говорят!.. Зеркало ему! Ты у своей курвы его спроси!
Все это произошло настолько внезапно и нелепо, что Зыбин и верно поднялся. Тогда Хрипушин отпустил его.
— Ах ты, — проговорил он как-то даже горестно. — Ведь совсем обнаглел, вражина! Зеркало ему подавай! Да где ты находишься? Ты что? Ты к своим проституткам пришел, гад, враг, сволочь? Забыл, где ты?
Зыбин молча смотрел на него. «Ну вот и все, — подумал он. — Сейчас он ударит меня, а я дам ему по скуле и вышибу челюсть. И еще поддам ногой в морду, когда он упадет. Сейчас, сейчас! Вот сию секунду!» Он знал, что это точно будет, что после этого сюда ворвется банда будильников, хорошо откормленных ражих жеребцов, его стиснут, свалят на пол и будут топтать, пока не превратят в мешок с костьми. Что-что, а это они умеют. Но тут уж ничего не поделаешь, не его на это воля! Жаль только, что следователи сейчас, сказал Буддо, не носят с собой браунинг, а то можно было бы и шутку сыграть, и отделаться безболезненно. Но раз так, то так, и он с улыбкой поглядел на Хрипушина.
— Но почему же проститутка? — спросил он. — Ведь вы троцкизм мне предъявлять не будете? Так какая же тогда проститутка?
Хрипушин перевел дыхание и разжал кулаки. Он уже что-то понял. То есть он, конечно, ничего не понял, но находился в том высоком взлете гнева, в котором не полагались перерывы. Вот как взревел он с места в карьер, как ухнул кулачищем по столу, так и надо было продолжать: орать, лупить, крушить, материть — словом, сразу превратить человека в кусок дерьма. Тут секунды решают все. Если враг поддался и заговорил, ну хотя бы запротестовал, — он уже все расскажет! Но сейчас что-то удерживало его и от кулаков, и от криков, и не какое-то там соображение или понимание, а что-то тонкое и острое, похожее на нюх и чутье. Кроме того, ведь разрешения бить он не имел. Такие разрешения вообще спускаются не всегда и не по всем статьям. Тут так: если зэк подписал — ну молодец! Победителей не судят. А будет шум — получай выговор за брак!
Вот так они и стояли и смотрели друг на друга. Хрипушин с бычьей яростью, в которой было, однако, и порядком неуверенности; Зыбин — просто и прямо, потому что это был, вероятно, его последний день — тот итог, к которому пришла вся его путаная и нелепая жизнь.
Ни капли злобы не было у него против этой здоровенной орясины. Он испытывал только что-то вроде ощущения кошмара, страшной нелепости того, что происходит, сна, который он не в силах прервать. «Как хорошо тогда было у моря, — вдруг остро и быстро подумалось ему, — а теперь вот... И кому это нужно? Да никому это не нужно».
Наконец Хрипушин резко повернулся, пошагал за стол и сел. Сел и Зыбин. И оба они разом почувствовали, что не знают, что же делать дальше. Сидели и старались не глядеть друг на друга. И тут вдруг зазвонил аппарат. «Майор Хрипушин слушает!» — крикнул в трубку Хрипушин с облегчением. Его о чем-то спросили. Он ответил, что еще нет, а потом сказал, что да. Тогда ему, видимо, приказали прийти. Он гаркнул «есть» и тут же вызвал какой-то номер (на Зыбина он не смотрел). «Здравствуйте, — сказал он через секунду. — Что вы делаете? Тогда возьмите работу и зайдите в такой-то кабинет». Он опустил трубку и посмотрел на Зыбина.
— Ну вот что, — сказал он нехотя. — Вы много на себя тоже не берите. Вскочил! Здесь и не таких видали! Посидите, подумайте. Писать вам все равно придется.
В дверь постучали.
— Да, — сказал Хрипушин.
И вошел очень молодой светловолосый парень с папкой в руках. У него было совсем мальчишеское пухлое лицо и светлые усики. Он походил на гусара из какого-то историко-революционного фильма.
— Можно? — спросил он, останавливаясь около Зыбина.
— Да, да, проходите, — сказал Хрипушин и встал. — Я сейчас вернусь.
Глава V
Мальчик сел у стола и папку раскрыл. Посидел так немного, полистал ее, что-то выписал себе на лист бумаги, потом поднял на Зыбина тихие глаза и спросил:
— Так что же вы все не сознаетесь? Нехорошо это! — Тон у него был солидный, но вполне дружелюбный.
А Зыбин вдруг начал дрожать. В нем все ходило и дребезжало. Заломило позвоночник. Только сейчас он понял, что такое быть развинченным.
— Да в чем сознаваться, — не то пожаловался, не то огрызнулся он, — ведь ни о чем не спрашивают, только орут!
— А вот не надо быть анонимным, надо все по чести рассказывать, тогда и с вами будут вежливы, — сказал мальчик нравоучительно и вдруг совсем по-иному спросил: — А в чем же вы сознаетесь?
«А ведь это и есть будильник», — вдруг сообразил Зыбин и так развеселился, что даже чуть не рассмеялся. Про будильников ему рассказывал Буддо. Будильники — это курсанты высшей юридической школы НКВД, здесь они отбывают практику. Главное их назначение — сидеть на конвейере. Следствие должно идти непрерывно несколько суток, иначе толку не будет. Следователь, положим, отстучал, отрычал положенные ему часы — а бог знает, сколько ему уж их там положено, то ли восемь, то ли все двенадцать, — и ушел к жене и детям. Тогда на его место садится будильник и начинает бубнить: «Сознавайтесь, сознавайтесь! Когда же вы будете сознаваться? Надо, надо сознаваться! Пишите, пишите, пишите. Вот ручка, вот бумага, садитесь и пишите». Так до утра, до прихода отоспавшегося хозяина кабинета. За это будильнику засчитывается практика. Так будущие юристы, прокуроры и судьи не только познают тонкости советского права, но и готовятся заодно к зачетам. Перед каждым из них лежит учебник или «Вопросы ленинизма».
Перед этим же будильником лежали не книги, а какое-то подшитое дело — видимо, он сдавал следственное делопроизводство.
— Здорово! — сказал Зыбин. — Так вот, оказывается, вы какие!
— То есть как — какие мы? — удивился мальчик.
— Да вот такие — будильники! Вам что, лет двадцать исполнилось? А знаете, как вы называетесь по-ученому? Вегилиа. Можете даже записать. Вегилиа, а по-русски конвейер, или бдение, а изобретен он не вами, а в шестнадцатом веке болонским юристом Ипполитом Марсельским. В России же впервые был применен, кажется, в деле Каракозова в шестьдесят четвертом году и дал отличные результаты.
— Да вы что? — ошалело спросил мальчик.
— Да ничего я. Ничего! Правда, делали тогда несколько иначе. Заключенного сажали на высокую скамейку, и двое дядечек толкали его с разных сторон, чтоб он не спал. И вот ученый юрист Ипполит Марсельский пишет: «Я убедился, что это как будто несерьезное испытание, чем-то напоминающее даже детскую игру, оказалось настолько действенным, что его не выдерживали даже самые лютые еретики». Слышите, юноша, лютыми-то они называли нас, подследственных.
— Да вы про что все это? Я не понимаю! — почти в панике воскликнул юноша.
Тихонько вошел Хрипушин, сделал мальчику знак глазами и остановился у двери, слушая.
— Да вот про это самое, — продолжал Зыбин, весь содрогаясь от своей отчаянности, от легчайшей готовности идти сейчас на все что угодно — на смертельную драку с будильником, во всяком случае вот наконец-то на него снизошло то, чего так не хватало ему все эти дни, — великая сила освобождающего презрения! И сразу же отлетели все страхи и все стало легким. «Так неужели же я в самом деле боялся этих ширмачей?» — Про это самое, — повторил он с наслаждением, — про то, что раньше вас жандармы проделывали с Каракозовым. Знаете вы это имя? Да нет, куда вам знать, там ведь вас не этому учат! Так вот его сажали между двумя такими будильниками, как вы, — только те были не сексоты из студентов, а жандармы, — и они не давали Каракозову спать. Когда он засыпал — толкали. Потом один из них рассказывал: сидит, говорит, он между нами и ногой, сволочь, качает, а мы смотрим — как перестанет качать, так мы его, значит, и толкаем.