реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Домбровский – Факультет ненужных вещей (страница 28)

18

Ответ: “За два дня до ее самоубийства, на том самом собрании, на котором и зародилось все это дело”.

Вопрос: “Поясните, что это было за собрание?”

Ответ: “Это было собрание студенческого литературного кружка. Я сидел возле Кравцовой и видел, как ей посылали записки. Потом я узнал, что сговор встретиться в гостинице «Гренада» около памятника Пушкину произошел именно тогда и через эти записки”.

Вопрос: “От кого вы это узнали?”

Ответ: “От следователя прокуратуры, который меня вызвал тогда же. Кроме того, раз записки к Кравцовой шли через мои руки, то, когда мне их предъявили, я их узнал по почерку”.

Яков Абрамович оторвал голову от дела и засмеялся.

– Вот овечья задница! А тоже называется следователь! Все секреты наружу! Попался бы мне такой!

– Выгнали бы? – спросил Зыбин.

– С волчьим билетом! – огрызнулся Яков Абрамович. – Хорошо. Читаем дальше.

Вопрос: “А не могли бы ваши товарищи этими же записками пригласить и вас в свою компанию?”

Ответ: “Нет”.

Вопрос: “Почему же?”

Ответ: “Они не были моими товарищами”.

Вопрос: “Но разве вы их не называли только что товарищами?”

Ответ: “Я и вас назвал только что товарищем”.

Яков Абрамович бросил папку и расхохотался.

– Ах осел, осел, – сказал он весело, – и ведь главное – все записывает! Материал собирает! Не протокол допроса, а пьеса из великосветской жизни! Нет! Зыбина голой рукой не возьмешь! Он не такой! Правда? Так! “Протокол писан с моих слов и мной прочитан…” – Он захлопнул папку. – Так! Ну, Георгий Николаевич, ныне все осужденные давно на свободе, они и отсидели-то не больше двух лет, версия об изнасиловании Верховным судом отвергнута, так что вы и формально оказались правы! И все-таки в вашем участии в этом деле есть что-то не вполне понятное. Так вот, не пожелаете ли что-нибудь сказать в дополнение к этим протоколам?

Он сидел, смотрел на Зыбина, улыбался, а в глазах стоял тот же привычный, хорошо устоявшийся ужас. И все замечали это, только он не замечал и честно считал себя весельчаком.

Зыбин подумал и начал говорить. (“А что я теряю? Ведь это все давным-давно известно. Старков-то действительно на свободе”.)

– Дело было маленькое, грязненькое, запойное, и весь антураж его был соответственный, – сказал он, – свинский антураж: то есть номер в гостинице сняли на чужой паспорт, а встретились на бульваре – две бабы, трое парней, началась попойка. Суд интересуется, когда бабы ушли, сами они ушли или под руку их выводили, сколько пустых бутылок нашли, заблевана была уборная или нет. В общем, сцена из “Воскресения”, и свидетели такие же – швейцар, коридорный, буфетчик, горничные.

– Да, но самоубийство-то все-таки было самое настоящее, – строго напомнил Яков Абрамович.

– И самоубийство бульварное, с пьяных глаз, вероятно. Наутро она сказала соседке: “Вы пока ко мне не заходите, я буду мыться”. Ушла, как говорит соседка, затем словно форточка хлопнула, вот и все. Когда муж взломал дверь, она лежала в луже крови, рядом валялся браунинг, а на столе вот эта записка. Ну чем не сюжет для какого-нибудь Брешко-Брешковского?

Яков Абрамович слегка улыбнулся.

– В гимназии мы им увлекались, – сказал он. – Слушайте, она была красивая?

– Она? – Зыбин задумался. Все, что он говорил и слушал до сих пор, не вызывало у него ровно никаких образов, а сейчас он вдруг увидел женское лицо почти неживой белизны, точности и твердости очертаний, короткие блестящие черные волосы и злые губы. – Да, она была очень красивой, – сказал он убежденно. – Но красота у нее была какая-то необычайная, тревожная. Может быть, обреченная. Такую раз увидишь и не забудешь.

– Иными словами, она и на вас произвела впечатление человека незаурядного? – спросил быстро Яков Абрамович и сделал какое-то короткое движение, как будто хотел ухватить эти слова. – Ну хотя бы по наружности? Так как же с ней могло случиться, как вы сказали, вот такое? Такое, как вы сказали, брешко-брешковское? (Зыбин пожал плечами.) Да, но все-таки почему? Почему? Вы не задавали себе таких вопросов?

– Пути Господни к человеческой душе неисповедимы, Яков Абрамович, – вздохнул Зыбин, – а дороги дьявола тем более.

– Это Старков-то дьявол? – фыркнул Яков Абрамович.

– Ну да, дьявол! – отмахнулся Зыбин. – Простой парень, работяга. И меньше всего богема. Что везло ему, это да. У нас его считали гением. Он даже выпустил книжонку в два листа. Вы знаете, что это тогда было?

– Хорошо, а второго, Мищенко, вы знали? Его, кажется, тоже печатали?

– Даже очень здорово! У него были стихи даже в “Молодой гвардии”. А это же толстый журнал.

– Так. А третий?

– Ну а третий был просто хороший парень. От сохи. Писал что-то, печатался где-то, а где и что – никто толком не знал, наверно, в таких изданиях, как “Жернов”, “Крестьянская газета”, “Земля советская”. С ним я был просто хорош, да и все. Его гением никто не называл.

– Ну а муж? Вы его видели?

– А как же! Муж и был виновником всего торжества. Он на первой скамейке сидел. Целую неделю этот болван слушал все, что говорили о его жене и о нем самом.

– А что ему оставалось еще делать? – Яков Абрамович резко остановился перед Зыбиным.

– Вот именно! – воскликнул Зыбин. – Что делать? Раз ты полез мордой в помойную бочку, тогда ничего не поделаешь, хлебай уж досыта. Ведь это он настоял, чтоб ребят судили за изнасилование его жены. Именно так и толковалась предсмертная записка; защита же, наоборот, стояла на том, что никто ее не насиловал – сама все организовала, сама пришла в номер, сама перепилась и легла под кого-то. Что же еще? Прокуратура же уперлась намертво: не сама напилась, а напоили. Помните три знаменитые японские добродетели? Ничего не вижу, ничего не слышу, ни о чем не рассказываю – вот так себя и вели судьи. Ой, кто только не прошел тогда перед судом! Писатели, околописатели, редакторы, агенты угрозыска, дельцы, студенты, профессура. Допрашивали пристрастно, глумились, сбивали, угрожали, ловили. В общем, я представляю, что такое вдруг с улицы предстать перед таким вот трибуналом. И вот тут мне два свидетеля вспоминаются… Один мужчина и одна женщина… Хотя это не особенно по существу…

– Да нет, уж расскажите, пожалуйста, – попросил Яков Абрамович, – кто же она была такая?

– Лучшая подруга Кравцовой, некая Магевич – красивая черная девушка с матовым лицом, похожая на турчанку. Ее пригласила и привела сама Вероника. Писатели, мол, придут, весело будет, пойдем. Ну та и пошла, а потом почувствовала неладное, верно, поняла, что это не попойка, а еще что-то, и ушла. Господи, ну что ей за это было! Ей чуть в лицо не плевали: то зачем ты пришла, то зачем ты ушла. Задавали вопросики, знаете, как это умеют прокуроры? С усмешечкой. Обрывали, орали. Прокурор дул воду стаканами, и у него пальчики дрожали. Кончилось тем, что ее с запарки чуть не усадили рядом со Старковым, но кто-то, наверно, вовремя опомнился. Как же женщине пришить соучастие в изнасиловании? Впрочем, в этом чаду все было возможно. Так вот, я поражался этой Магевич. Как она сидела! Как отвечала! Как слушала! Не плакала, не кричала, а просто сидела и слушала. А вокруг нее визг, смех, рев, прокурорская истерика! Весь шабаш нечистой силы! А она ничего! Очевидно, адвокаты ей сказали: “Молчи. Они сейчас всё могут. На них управы нет”. И она молчала. Вот это первая свидетельница защиты, которая мне запомнилась.

– Но вы говорили, что их было двое.

– Да нет, их было много, человек двадцать. Но запомнились-то мне особенно эти двое. Второй был мужчина, Назым Хикмет. Я его знаю. Он постоянно ошивался у нас в буфете, в коридорах, на переменах. Вот его вызвала защита и попросила рассказать о его знакомстве с Кравцовой. Ну что ж, он рассказал. Однажды, рассказал он, стоит он на задней площадке трамвая – дело было позднее, – и вот подходит к нему красивая рослая женщина, представляется и говорит, что ей очень хочется с ним познакомиться. Ну что ж? Он мужик что надо! “Я очень рад”, – отвечает Хикмет. Тогда она сразу, с ходу, зовет его к себе: я, мол, одна, муж в Крыму, идемте, выпьем, потолкуем. Все это Хикмет рассказал просто, спокойно, не спеша, с легким приятным акцентом. Впечатление от рассказа осталось тяжелое. Даже муж что-то заверещал. И тут прокурор, спасая, конечно, положение, спрашивает: “Ну и какое впечатление произвела на вас она? Студентки, изучающей литературу и желающей познакомиться с видным революционным поэтом, или просто наглой проститутки?” Хикмет слегка пожал плечами и эдак певуче, легко, просто ответил: “Наглой – нет, но проститутки – да”. Весь зал как грохнет!

– Ой, как неприятно! – строго поморщился Яков Абрамович. – Но вам, конечно, и это понравилось.

– Да нет, я был просто в восторге! – воскликнул Зыбин. – Наконец-то хоть на минуту среди этого чада, ора и казенной мистики я услышал человеческий голос. Ведь Хикмет сказал только то, что все, ну буквально все, включая прокурора, судей и мужа, в ту пору твердо знали. Да, шлюха! Да, злая, неудовлетворенная, несчастная шлюха, для которой своя жизнь копейка, а на чужую и вовсе наплевать. И вот в зале Политехнического музея в публичном заседании происходит ее канонизация. Она превращается в святую. Произнесено страшное слово “богема”. Студентка, казненная богемой! Государству нужны такие жертвы, и поэтому трое талантливых, молодых – отнюдь не богема и не пьяницы, – здоровых парней должны сложить свои головы. Но они сопротивляются, негодяи, и прокуроры гробят и гробят их. Еще бы, какая наглость! Оправдываются! Перед пролетарским судом можно только признаваться, разоружаться и просить пощады: “Клянусь, что если государство сочтет возможным сохранить мне жизнь, то я…” Вот так нужно говорить, а они льют грязь на покойницу, спорят с обвинением, адвокатов себе наняли! Жалкие козявки! Они думают, что можно что-то доказать! Да все уж давно доказано и подписано! Пролетариат должен увидеть звериное лицо богемы! Ваш долг перед обществом помочь в этом, а вы, как слепые котята, барахтаетесь, выгораживаете свою шкуру, отстаиваете свою правду. Да кому она нужна? Вот что было на суде, понимаете?