Юрий Чернов – Земля и звезды: Повесть о Павле Штернберге (страница 29)
И он сел на любимого конька, напомнил, что первого июля 1858 года Лондонское Линнеевское общество получило небольшую записку о «Происхождении видов». Через год-другой мысли, изложенные на двух страничках, облетели весь мир, стали достоянием планеты. Ученого звали Чарлз Роберт Дарвин…
Выступавшие после Тимирязева толкли воду в ступе: жаловались — уже в который раз! — на тесноту лабораторий, сетовали на нехватку приборов.
Декан обреченно кивал. Лебедев недвусмысленно смотрел на большие серебряные часы. Только жандармский ротмистр, казалось, не утратил интереса к происходящему. Выбритый до синевы, с тонкими, закрученными кверху усиками, он смотрел широко открытыми глазами на говорящего, будто ему и в самом деле очень важно было услышать, сколько в физической лаборатории амперметров — три или пять.
Последние месяцы на заседаниях ученых непременно присутствовал жандармский ротмистр.
— В портах есть лоцманы, в университетах — ротмистры, кто-то должен ориентировать науку, — язвил Лебедев.
В круглом университетском зале плыл шумок — негромкий, приглушенный. Аудитория устала. Эту разморенность Бредихин называл «мозги всмятку».
«Пожалуй, начну», — решил Штернберг.
Он говорил довольно долго о возможности измерить аномалию земного тяготения путем нивелир-теодолитной съемки. Специально обученные группы студентов охватят всю Москву. Большая государственная задача будет решена.
Павел Карлович следил за реакцией зала. Ему внимали со смиренной безысходностью. Несколько пар глаз пытливо изучали его новую папку. Он купил ее в Германии, отделения из пупырчатой кожи, похожей на спину крокодила, открывались, щелкая кнопками.
«Мозги всмятку», — успокоенно подумал Штернберг. — А где Цераский?»
Он отыскал взглядом Витольда Карловича, еще недавно мирно дремавшего, а теперь нетерпеливо ерошившего волосы.
«Обеспокоен, явно обеспокоен моим сообщением», — понял Павел Карлович.
— Позвольте, — вдруг услышал Штернберг голос. Поднялся ассистент факультета, блондин в роговых очках, любивший на всех совещаниях задавать вопросы. — Я не совсем понимаю коллегу. В мировой практике подобного не было. Разве можно нивелир-теодолитной съемкой установить аномалию земного тяготения?
— Вы правы, — улыбнулся Штернберг. — Это новая русская методика. К выводам можно прийти опытным путем. Сначала проведем исследование, потом уж извольте судить о результатах.
Павел Карлович щелкнул кнопками новой папки, вынимая листки с колонками выкладок:
— Первые расчеты обнадеживают.
Цераский облегченно вздохнул. Желания ввязываться в дискуссию больше никто не проявил. Неожиданно слово взял ротмистр.
— Я сочту за честь доложить его высокопревосходительству об открытии русского ученого, — сказал он. — Разрешение на исследование в Москве будет испрошено.
Жандармский ротмистр на университетском заседании выступал, кажется, впервые. Из зала смотрели то на него — статного, с воинственно закрученными усиками, то на Штернберга, стоявшего сосредоточенно-спокойно, положившего на коричневую папку длинные тонкие пальцы.
Наконец Павел Карлович учтиво повернулся в сторону ротмистра:
— Я чрезвычайно рад этому патриотическому чувству. Содействие полиции ученым исследованиям безусловно продвигает науку…
Охранка разыскивала Юрьева. Шансов найти его почти не было. Клички, обнаруженные в портфеле с архивом военно-технического бюро, остались нерасшифрованными.
Охранка разыскивала и Михаила Петровича Виноградова, не зная, что Виноградов и Юрьев — одно лицо. Лишь однажды его выследили. На стук приоткрылась, сдерживаемая цепью, дверь, и спокойный голос попросил:
— Минуточку терпения, господа. Мне надо одеться.
Господа, конечно, терпение проявлять не захотели. Они навалились на дверь, цепь натянулась, но прежде, чем вывалились дверные шурупы и скобы, громко зазвенело стекло.
Разбитое окно выводило во двор — тесный, устланный булыжником, окруженный домами, похожий на каменный колодец. Высота — три этажа. Не спрыгнешь. Может быть, спустился по трубе в соседнюю квартиру?
Пока рыскали, пока бегали вверх и вниз, опрашивали соседей, шло время. Лаз на чердак обнаружили слишком поздно. Виноградов успел скрыться.
Им бы молиться богу, что обошлось именно так. Михаил Петрович не раз говорил:
— Зря за моей головой охотятся. Дорого она может обойтись.
Был у него в кармане маузер. И стрелял он в миусской дружине лучше всех.
Виноградов с детства был неуступчив, крут и горяч. Его необузданное поведение на уроках заставило отца — инспектора мужской гимназии — перевести Мишу в частную гимназию Креймана, подальше от глаз коллег, с которыми приходилось работать.
На уроки, дабы мальчик не сбежал, его отвозили в пролетке. Однажды, когда в гимназии Креймана Павел Карлович вел урок астрономии, перед окнами остановилась всем известная пролетка, и мальчишка в форменной куртке сделал стойку на руках. Несколько гимназистов прильнули к окнам. Подошел и преподаватель.
Опоздавшего ввели в класс. Павел Карлович не стал читать проповедей. Он спокойно, не сердясь оглядел сероглазого, коренастого крепыша, нахохлившегося по-петушиному.
— Стойка неплохая, — сказал астроном, — жаль, ноги согнуты, как колбасы в магазине Елисеева. Надо тренировать ноги. Тогда не придется тебя возить, сам дотопаешь на урок. Ступай на место!
Он легонько подтолкнул гимназиста. И в этом прикосновении большой руки, и в спокойном тоне, и в сочувственной иронии ощущалась сила. И Миша подчинился. И запомнил огромного, чернобородого астронома.
Спустя годы Михаил узнал своего гимназического преподавателя на публичной лекции в университете. Он мало изменился, кажется, еще больше раздался в плечах, говорил по-прежнему не очень громко, неторопливо, уверенно. Аудитория внимала ему…
Если бы знакомым Михаила Петровича до декабря 1905-го сказали, что он станет конспиратором — осторожным, изобретательным, предприимчивым, ни один из них не поверил бы. Потому что Виноградов не мог быть тихим и незаметным, воспламенялся мгновенно и бурно, как порох; его активная натура требовала выхода — он ввязывался в самые удивительные истории.
Однажды в Татьянин день, в день основания университета, когда зеркально-мраморный Эрмитаж отдавался на откуп студентам, Михаил Петрович трубным голосом потребовал:
— Ти-ше!
Сотни голов обернулись на голос: Виноградов стоял на столе. К высоким башмакам пристали витки стружек. Открывая двери Эрмитажа студентам, дальновидные хозяева ресторана обильно посыпали полы стружками.
Торжества только начинались. Только что смолкла традиционная «Caudeamus». Еще блюда с салатом оливье, затейливо украшенные искусными кулинарами, не утратили своей живописности. Еще ораторы с заготовленными речами, томимые ожиданием, поглядывали вокруг. Еще не подозревали они, что этот студент, взобравшийся на стол, разрушит тщательно продуманный церемониал праздника.
— Господа, — загремел голос Виноградова. — Первое слово — Лермонтову, исключенному в свое время из Московского императорского университета.
Михаил Петрович любил Лермонтова, его бунтарские стихи, его бунтарскую биографию, его внешность — лобастую голову, напряженно-тяжелый взгляд — и считал, что студентам нужны не академические речи, а будоражащие стихи. И, не дав никому опомниться, бросил в притихший зал:
Виноградов на секунду запнулся, обвел глазами зал, и вдруг в другом его конце тощий рыжеволосый студент тоже вскочил на стол, взмахнул руками, как дирижер, и хор голосов, наверное словесников, подхватил:
Загремело «ура!», зазвенели бокалы, Виноградова потащили десятки рук. Хрустела под его башмаками посуда, подбросили его раз, другой, третий; и скоро, лопнув по швам, растрескалась куртка. А голоса не смолкали, набирая силу:
Годы не остудили бурную натуру Михаила Петровича. Став инженером Миусского трамвайного парка, он не обрел ту почтительную солидность, которая приходит с положением. Он сохранил юношеский азарт и резкость суждений; держался на равных со слесарями и вагоновожатыми; увлекаясь, забирался в светлом костюме под вагоны, чтобы побыстрее устранить неполадки, и выползал оттуда в рыжих пятнах машинного масла.
Восемнадцатого октября, едва долетела до миусцев весть о царском манифесте, Виноградов поднял мастерские.
— Кончай работу, — призвал он. — Айда на улицы!