Юрий Чернов – Земля и звезды: Повесть о Павле Штернберге (страница 20)
Рань была, стынь. Снег, как стекло, хрустел. Вышла Вера Леонидовна из калитки, небыстро дошла. Его, Кукина, шаги услышала, оглянулась. У него сердце запрыгало: ну, Клавдий Иванович, будет, кажется, удача.
Только подумал так — она в церковь по ступенькам: топ, топ.
«Со следа сбивает, — смекнул Кукин. — Меня не проведешь на мякине».
Раздала Вера Леонидовна сирым нищенкам невесть сколько гривенников и пятиалтынных, в храм вошла. И Клавдий Иванович — в храм. Протиснулся между богомолками, чтоб жена приват-доцента на глазах была.
Церковный хор тянул плавно и благостно, под ликами святых горели свечи, дьякон, не уставая, кадил, запах пахучего ладана щекотал ноздри. Потом пресвитер молитвы читал, началось причащение. Вера Леонидовна испила церковного вина, и Клавдий Иванович из золотой ложечки отведал, губы омочил и кусочек просфоры на языке повалял.
Словом, отстоял три с половиной часа литургии и не солоно хлебавши опять перед калиткой обсерватории оказался. Она, приват-доцентша, за самовар, наверное, села, а ты, Кукин, церковной просфорой удовольствуйся, благо дает ее священник ровно столько, сколько воробью надо, так что не объешься…
И опять Клавдий Иванович в дураках остался. И поспать не поспал, и поесть по-людски не поел, и мерзнуть мерз, как пес бездомный. А награда — дырка от бублика. Кукиш с маком.
Пойти бы к Евстратию Павловичу, надоумить: мол, зря время на приват-доцента теряем, не переключиться ли на кого другого? Э, нет, Евстратия учить — в фонарях ходить да зубами от голода клацать. Не потерпит.
Последние дни он совсем взбеленился. Под носом у охранки из церкви Земледельческой школы на Смоленском рынке оружие увезли. После восстания рабочие под аналоем спрятали. Как Евстратий дознался — неизвестно, может, кто из арестованных проболтал. Приехали: аналой разворочен, оружия нет, следы от сапог, окурок растоптанный…
Собрал Медников филеров, процедил сквозь зубы:
— Я вас, бездельники, без соли съем. Водку жрать отучу. Дрыхнуть без пробуду отучу…
Всем придумал задания. И Кукину придумал: через три дня положить ему, Евстратию Павловичу, на стол карточку приват-доцента Штернберга.
Расчет был точный: Вера Леонидовна к обедне пошла, не скоро вернется, сам публичную лекцию в университете читает, афиши на Моховой развешаны. Остались дети с няней. Дети мал мала меньше, няня простовата с виду. Расправил Кукин плечи, приосанился, постучался в калитку.
Ульян узнал посетителя, посочувствовал: опять ни хозяина, ни хозяйки.
— А детишки дома? — осведомился Клавдий Иванович.
— Детишки дома, — подтвердил Ульян.
В прихожей у Штернбергов все повторилось: ах, ах, как жаль, что разминулись, да что поделаешь, на нет и суда нет, побуду с детишками.
Детям назвался дядей.
— Не узнаете дядю? — удивился Клавдий Иванович. — Нехорошо, нехорошо. Вот пожалуюсь папочке…
Дети дичились. Кукин — чужой, неуклюжий, не снявший пальто — стал на коленки, схватил резиновую лягушку с выпученными зелеными глазами и громко прокричал:
— Ку-ку, ку-ку!
Сценка произвела впечатление, дети заулыбались. Девочка с бантом в волосах сказала:
— Дядя, лягушка — это не кукушка, она квакает.
— Она все умеет, — защитил лягушку Клавдий Иванович. — Ученая.
Дети осмелели.
— Дядя, ты из Знаменского приехал? Тебя Леня зовут?
— Леня, Леня, — обрадовался гость, опустил на пол лягушку и вытащил из кармана пальто петушка на палочке, самый почитаемый детьми леденец. Пока Кукин ползал по полу, палочка сломалась, но девочка не очень огорчилась и, с превосходством посмотрев на сестру, засунула голову петушка в рот.
Заняв детей леденцами, «дядя» огляделся и, не обнаружив в комнате ничего, кроме игрушек, пожаловался: ох как не везет, приехал в Москву на один день, ни папу вашего, ни маму не увижу. Соскучился. А карточки у них есть? Есть! Так чего ж вы сидите, несите сюда!
Кукин устроился на низкой детской табуретке, ноги пришлось вытянуть. Альбом, одетый в кожаный переплет, открывался видами Знаменского, усадьбой, сценами охоты с борзыми. Клавдий Иванович первые страницы перелистал, не разглядывая, а дети не понимали его торопливости, хотели обо всем рассказать: это дедушка на охоте, у него много собак, и стрелять он умеет.
— Да, да, — кивал «дядя Леня», — перепрыгнем дальше.
Любимая мамина карточка, где она маленькая, а сидит на большой белой лошади, не заинтересовала «дядю», и другая карточка, где папа маленький, Во втором классе гимназии, в куртке с золотыми пуговицами, тоже оставила гостя равнодушным.
— Перепрыгнем, — предложил он и, не ожидая ответа, небрежно и быстро перевернул сразу две или три страницы.
Наконец фотография понравилась. На ней был не только папа. В центре сидел невысокий седой, как лунь, старикашка, рядом с ним стройная женщина, с круглой брошкой на черном платье, и какие-то мужчины, все во фраках, с черными бантиками вместо галстуков.
— Компания интересная, — сказал «дядя Леня» и попробовал ногтем края фотографии. Края не поддавались, приклеена она была крепко.
На следующей странице папа стоял у телескопа — высокий, с широко открытыми глазами, в расстегнутом пиджаке, из которого выглядывала жилетка и большой узел галстука.
Гость впился глазами в карточку, стал поглаживать ее, водить пальцем по папиному лицу, по черной бороде, пробормотал:
— Паша, как живой!
Дети переглянулись. И в эту же минуту карточка словно сама отделилась от плотного листа альбома, мелькнула в руке «дяди Лени» и исчезла в его кармане. Он поспешно захлопнул, не долистав, альбом, взглянул отчужденно на детей и скороговоркой проговорил:
— Привет папочке! Привет мамочке!
В коридоре «дядя Леня» столкнулся с няней — Матреной Алексеевной.
— Подождали бы наших, — попросила она. — Я чайку согрею.
— Спешу! — отрезал Кукин, глядя через нянину голову на дверь с металлической задвижкой.
— Они скоро вернутся, — уговаривала гостя старушка.
«Дядя Леня» в ответ что-то невнятно пробормотал и затопал по лестнице.
— Спешит как на пожар, — пробурчала няня. — Разучились люди жить спокойно.
Она проснулась от щедрого света, заливавшего комнату, от птичьего чириканья за окном. И, открыв глаза, щурясь от солнца, долго чему-то улыбалась. Если б ее спросили «чему?», она и сама не ответила бы. Просто было хорошо и светло на душе, и солнечные блики играли на никелированной спинке кровати, и даже на полу была солнечная дорожка — не сплошная, а затейливо-полосатая, потому что лучи, пройдя сквозь пучки обнаженных веток, дробились и ломались.
Не одеваясь, в длинной, почти до пят, ночной сорочке, босиком, она пробежала по солнечной дорожке до окна. Внизу, во дворе, снег размяк, истаял, лишь в тени остались рыхлые, грязновато-белые пятна, а в ямках поблескивали веселые лужицы. На берегу такого метрового озерка стоял воробышек и, запрокидывая голову, пил капли весенней воды.
Она постучала по стеклу. Вспугнутый, он не обиделся, взмахнул крыльями и полетел мимо сухой бесснежной крыши, а там, выше трубы, выше чернеющей макушки дуба, безбрежно разлилась чуть размытая синева неба.
Ноги почуяли холодок, она на цыпочках добежала до зеркала и, улыбаясь самой себе, сказала:
— Варя, весна!
Правая щека еще была примята после сна, темные волосы двумя ручьями стекали на плечи, — на ночь она расплетала косы, а днем собирала в пучок.
Весна!
Варя разбежалась и плюхнулась в постель. Запели матрасные пружины, ее мягко качнуло, и ощущения необыкновенной легкости и близкого детства проснулись в ней. Детство действительно ушло не так уж далеко — шел двадцать второй, а ей порою казалось, что оно, как маленький островок в океане, затерялось уже в глубинах памяти.
Возле кровати еще стоял продавленный стул с сетчатой спинкой, сплетенной из морской травы. У стула была своя история, и уводила она в Варино детство.
Их было в доме двенадцать — темно-вишневого цвета, легких, с плетеными спинками стульев, один из которых Варя продавила. Добрая, покладистая мама грустно вздохнула. Отец взорвался:
— Коленками?! Почему коленками?! На нем сидеть полагается, а ты коленками!
Он принес узкий кожаный ремешок и выпорол Варю. Удары были несильные, но обида раздирала сердце.
— Вот чем садись! Вот чем садись! — приговаривал отец, опуская с размаху ремешок. — Тридцать лет служил стул, ты в пять минут его продавила. Коленками! Коленками!
Закончив порку, отец спросил:
— Поняла вину?
— Поняла.
Он смотрел на нее не мигая, в упор. Она не опускала сухих глаз.
«Не боится меня, ничуть не боится, — отец повертел ремешком. — У-у, бесенок!»
Варин твердый характер проявился рано. Ей не было двенадцати, когда деревянные качели со всего маху ударили по переносице. Кость хрястнула. Варя зажала нос рукой. Сквозь пальцы сочилась кровь, окровянилось светлое платье. До квартиры ее провожали благоговейно-испуганные взгляды мальчишек.