реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Чернов – Земля и звезды: Повесть о Павле Штернберге (страница 15)

18

Забежал в перевязочную Николаев. Усы, как всегда, закручены, пальто распахнуто, косоворотка видна. Скомкал в руке шапку, оглядел нас быстро:

— Раненых — и легких, и тяжелых — всех вывезти. Завтра, наверное, жарко будет.

— Почему «жарко»? — спросил фельдшер.

— Гости из Петербурга прибыли. Каратели, — Николаев шагнул к двери и, надевая шапку, добавил: — Сегодня, кажется, пятница, а по субботам баня…

Вечером мы прочитали воззвание штаба пресненских дружин: «Мы начали, мы кончаем…»

Признаться, не верилось. Днем дружинники пятифунтовые гири бросали, тренировались во дворе фабрики. Фугасы начиняли. Оружие чистили. А ночью такая тишина легла, будто конец света наступил. Ни звука. Страшно мне стало. Испугалась тишины, будто одна я в живых осталась. Блажь, конечно, понимаю, но ничего с собой поделать не могу, страх не проходит, руки холодные, как ледышки. И вдруг в тишине выстрел треснул. Одинокий, обреченный какой-то. И опять стихло.

Когда все началось — не скажу, боюсь соврать. Одно ясно: ночь стояла. Со стороны Дорогомиловского моста пушки ударили, с Ваганьковского кладбища тоже загремели, еще откуда-то. И пошло.

Как разорвется снаряд — в окнах светло от огня, тени по стенам мечутся, трясется все, дребезжит, звенит. Бежать хочется, в подвал спрятаться нельзя, вдруг раненых привезут. Фельдшер спичкой чиркает, лампу опрокинул, керосином запахло.

В себя пришли, когда залпы услышали. Раз залпы, значит, держатся наши. Как там, кто кого одолевает — понять невозможно, перепалка жаркая, отчаянная, то ближе выстрелы, то дальше. Или это только кажется? Сидим в перевязочной, как на острове. Так до первого раненого. Он сам к нам добрался.

— Пеленайте бинтами, — кричит, — мне обратно надо.

Ранений у него пять или шесть было, но не тяжелые; а он молодой, запальчивый такой, горячий. Рвался на баррикады, едва успокоили.

От него все и узнали. В городе, значит, война закончена. «Городом» мы Москву называли. Есть, мол, решение Московского комитета: восстание свертывать, сохранять людей и оружие, с понедельника выходить на работу. Из Петербурга Семеновский полк прибыл. Головорезы, звери. Сам царь их благословил.

Помните, я говорила про ночной выстрел? Тот выстрел не случайный был, не шальной. С него все началось. Наш дружинник с церкви Девяти мучеников семеновцев заметил. Он и поднял тревогу.

Главный бой завязался у Горбатого моста. Семеновцы в темноте пушки выкатили, хотели ударить прямой наводкой, смести баррикаду. Выкатить пушки выкатили, а сверху на них, с чердаков, горящую паклю сбросили, да из всех окон, из всех подвалов, из всех дыр в заборах как ударили! Мало кто из них убежал; а кто уволок ноги, забыл и про орудия, и имя собственное.

Захватили дружинники пушки, забегали вокруг них — стрелять-то никто не умеет. Пока топтались, пока приноравливались, очухались семеновцы, из пулеметов стеганули. Пришлось бросить трофеи.

Все это раненый рассказал. Там и его изрешетило. А что потом было, ничего толком не помню. Знаю, что передышки не было, палили со всех сторон. Начались пожары. Из-за дыма, из-за разрывов, из-за потока раненых я счет времени потеряла. В окне показалось солнце — сквозь клочья дыма пробилось. Так и не поняла я — утро это или вечер?

Руки двигались механически, спину ломило, губы липли — кровь, что ли, при перевязке в лицо брызнула.

Перевязочную покинули, шатаясь от усталости. Команда была. Вокруг все горело. На фабричном дворе штабеля древесины занялись. И красное дерево, и карельская береза — все пылало. И корпуса фабрики уже огонь лизал. Добежали до ворот, ворота, как заколдованные, стоят, на воротах вывеска: «Фабрика мебели Шмита. Поставщик двора его величества».

Только и осталось, успела я подумать. Взрыв отшвырнул меня от ворот, оглушил, в ушах заломило.

Прижалась я к стенке, лицо, руки, пальто — все в воде. И внизу хлюпает. Не сразу сообразила, что от пожаров снег тает, с крыш льются потоки, а пламя разрастается, гудит, пожирает фабричные корпуса.

Откуда-то дружинники вынырнули. Впереди — Николаев, маузер наготове держит. Лица у всех закопченные, злые, и всего-то их человек двадцать, может, тридцать.

Неужели, подумала я, с этими маузерами они против пушек стояли?! Вот эта горсточка против массы карателей?!

Прошли шагов сто, остановились, оглянулись на фабрику. В том самом корпусе, где перевязочная была, рухнула крыша, полетели, корежась, огненные стропила, и сразу словно осела коробка здания.

Поверите, как повернулись спиной к фабрике, так внутри все угасло, силы меня оставили, и безразлично стало: куда идти, зачем идти. Апатия наступила. И странно было, на Прохоровской мануфактуре — Николаев туда нас привел — суетились, торопились, смазывали оружие, уносили куда-то закапывать. Для чего, не понимала я, если восстание проиграно?

Встретил нас начальник пресненских дружин. Звали его Седой. И действительно был он седой, только брови черные.

— Выводи людей, — сказал он Николаеву. — Выход один остался: через Москву-реку, по льду. — И дал им в провожатые мальчишку, широколицего, с вихрами нестриженых волос. Петром все его называл.

А нас, медицину, предложил здесь спрятать. Прятала нас женщина, — видно, прохоровская. Сначала в школу повела, говорила, что директор сочувствующий. Но обстановка переменилась, и директор переменился. Дверь не отворил, из-за двери ответил: «Заварили кашу, сами расхлебывайте».

Пошли к присяжному поверенному. Впустил. Добрый, с бородкой, как у Тургенева.

В доме холодище, осколки от снарядов стекла вышибли, стены исклевали; пол от осыпавшейся штукатурки, как снег, белый.

Ну да все это уже неинтересно. Одним словом, выжила — вот и все. Бросилась Костю искать. Дома, на Козихе, нет. Решила в обсерваторию пойти. У заставы, вижу, обыскивают прохожих, осматривают, в документах роются, избивают кого-то. Приблизилась и сразу узнала околоточного с кошачьими глазами, которого из участка на Малой Грузинской отпустили. Тогда он вытянулся в струнку, только кадык ходил, да глазки бегали, а тут повалил прохожего и ногами, ногами его. Тот свернулся калачиком, голову руками прикрывает, а околоточный все в голову целится сапожищем.

Юркнула я в первую подворотню — благо, ворота везде сорваны.

Искала Костю и в Сущевской части. Во дворе там большой сарай, туда отовсюду мертвых свозили. И детей, и женщин, и дружинников, и недружинников. Люди свалены, как дрова. Иные смерзлись. Другие лицом вниз брошены. Я одного, в студенческой куртке, повернула, чтоб в лицо заглянуть, а лица нет — кровавое месиво, красно-синее все.

Не нашла Костю. На четвертый день сам появился. Не зря меня там, на Пресне, всякие предчувствия насчет Кости мучили. Был он на Миусской баррикаде, перешел на Пресню, хотел в обсерватории отсидеться, но не бросать же товарищей. Подались в Дорогомилово; там их драгуны и взяли, голубчиков. Засадили в сарай, часового приставили. На счастье, в сарае оказались лопата и грабли. Сделали подкоп, бежали. Мы уж надеялись, пронесло. С того дня месяц прошел. И вот нынешней ночью явились…

До этой минуты Павел Карлович слушал молча, не задавая вопросов. Привычка мыслить логически побудила его представить себе то, чего не коснулась Софья.

Месяц после восстания Константин был на свободе. Значит, о его участии в восстании не знали? Или его оставили, чтобы нащупать, с кем он связан? Или кто-нибудь выдал? Или допустил неосторожность, неосмотрительность?

— Вы ничего подозрительного вокруг Кости не замечали? — спросил Павел Карлович. — Он не высказывал никаких опасений?

— Как вам сказать, — ответила Софья. — Когда на Миусской баррикаду строили, с ним столбы пилил один малый. Незнакомый этот и предложил: «Давай на всякий случай адресами обменяемся. Меня убьют — ты сообщишь. С тобой что приключится — я привет передам. Есть у тебя кто?»

Костя дал адрес. И тот свой адрес оставил. Еще и боев не было, а новый приятель исчез куда-то.

— А вы по его адресу справлялись? — нахмурился Павел Карлович.

— Костю не пустила, а сама ходила. Ложный адрес.

Возвращалась домой Софья Войкова необычным путем. Идти через калитку, выводившую в Никольский переулок, Павел Карлович не посоветовал. Он сам повел ее через двор к заметенному снегом саду обсерватории. Намело такие сугробы, что деревянные лавочки скрылись под снегом.

Штернберг шел впереди, глубоко проваливаясь. Софья — след в след — едва поспевала за ним. Цезарь и Норма прыгали сбоку.

Было светло, как бывает в лунные вечера. Снег светился по-вечернему загадочно, отдавая голубизной. Возле рябинки, от которой начинался спуск к Москве-реке, остановились. На ветках не алело ни одной ягодки. Разграбили, очевидно, клесты.

— Отсюда доберетесь? — спросил Павел Карлович.

— Доберусь, — кивнула Софья. Осенью она несколько раз ждала брата в саду обсерватории; потом они спускались к реке, слушали, как плещется вода; смотрели, как в неподвижных рыбачьих лодках мерцают цыгарки, как тускло светятся окна в прибрежных домах. Пейзаж немного напоминал Волгу и родной Юрьевец.

Она еще не понимала, зачем Павел Карлович ведет ее кружным путем, почему он отмалчивается. Надо же что-то делать, надо спасать Костю из тюрьмы. Постепенно облегчение, наступившее после того, как она излила душу, сменилось тревогой.