реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Буйда – Дар речи (страница 3)

18

Книги-то и помогли мне со временем понять, что у матери есть любовник, причем из года в год – один и тот же.

Бабушка наконец нашласвоего мужчину и вышла замуж. Николай Генрихович служил в каком-то секретном заведении, был славным человеком, любил рыбалку, свою дачу, свой «жигуленок» и свою Анну, то есть мою бабушку. По выходным я гостил у них на даче, стоявшей на берегу Пахры, а летом и вовсе поселялся там.

Однажды, вернувшись после долгой отлучки на Якиманку, я взялся перебирать книги и вдруг наткнулся на новинку – это был «Journal de Voleur»[2] некоего Jean Genet, а рядом стоял толстый том под названием «Saint Genet, comédien et martyr»[3], написанный каким-то Jean-Paul Sartre. Мать владела французским, я, разумеется, нет – в школе мы изучали английский и пытались читать «Принца и нищего» в оригинале.

Но больше всего меня поразила дарственная надпись на книге Жене: «Do ut des[4], милая Лизанька, ангел и цыпленочек. Твой Бобоша». Эта надпись странным образом и тронула меня, и покоробила: взрослые люди как будто играли, используя сентиментальный словарь времен Карамзина, Жуковского и Достоевского. Так и видишь какого-нибудь старичка-помещика, гладящего по головке свою Лизаньку, которая обожает своего Бобошу. Похоже, пошлость сторожит все подступы к настоящим чувствам.

Новые книги на французском и английском (которым мать тоже владела свободно) появлялись в наших шкафах всякий раз, когда я долго отсутствовал, и каждая книга предварялась посвящением Лизаньке, Лизе, Лизавете, Лизетте или Елизавете Андреевне, «ангелу и цыпленочку», подписанным интимным псевдонимом Бобоша.

Можно было предположить, что этот Бобоша и был моим отцом, а можно было не предполагать – и я не предполагал.

Вечером 6 января 1984 года к нашему дому на Якиманке подъехала черная «Волга» с черными номерами «МОС», при виде которых милиционеры в те времена брали под козырек.

Шофер предупредительно открыл дверцу перед моей матерью – рослой красавицей в короткой шубке и туфлях на шпильках, одуряюще пахнущей «Лориганом», а я забрался в машину с другой стороны, втянув за собой запах коричневого обувного крема «Люкс».

Машин на улицах было немного, поэтому мы быстро домчались до площади Восстания, откуда по Краснопресненскому проспекту выехали на старую Волоколамскую дорогу, пролегающую через Красногорск и Дедовск. Не доезжая Истры, свернули на север и через полчаса въехали в Правую Жизнь.

Дом Шкуратовых не выделялся из ряда деревянных двухэтажных домиков, в которых, как сказала мать, жили «разные известные люди».

На крыльце нас встретил молодой худощавый мужчина в джинсах, замшевом пиджаке и белой рубашке без галстука. Он подал Елизавете Андреевне руку, помогая взойти по ступенькам, проводил ее задницу восхищенным взглядом и протянул руку мне.

– Здравствуй, брат мой Авель, – сказал он. – Свои зовут меня Дидимом. Дидим – это близнец. Так говорили об апостоле Фоме, у которого был брат-близнец. Фома Дидим, он же Фома Неверующий. Кажется, мы и впрямь похожи.

Рассмеялся, хлопнул меня по плечу и легонько подтолкнул к прихожей.

И я вошел в дом, который изменил мою жизнь.

В девяностых его перестроили, а фактически возвели на старом месте новый – с огромным подвалом, просторной гостиной, уютной библиотекой, гостевыми спальнями, газовым отоплением. Если что и напоминало о его прошлом, так это фотографии на стенах, часы с боем да чаша с фасолью в прихожей.

Впрочем, гостиная и в те годы была достаточно просторной, чтобы в ней с удобством разместилась большая компания, собиравшаяся здесь обычно на Рождество.

На пороге гостиной я было замешкался, но Дидим под локоть ввел меня в комнату.

– Наш новообретенный брат Илья, – объявил он, – прошу любить и жаловать. И его прекрасная мать Елизавета!

Мать была смущена, но поправила Дидима:

– Елизавета Андреевна, если не возражаете. Шрамм. С двумя «эм».

– А это наш патриарх Борис Виссарионыч! – Дидим с полупоклоном представил отца. – Шкуратов, а для своих – Папа Шкура, если не возражаете.

Папа Шкура, сидевший во главе стола, захохотал и ударил в ладоши, остальные подхватили аплодисменты – даже бледноватая сухопарая женщина с красиво уложенными волосами свела и развела ладони. Как вскоре выяснилось, это была Евгения Лазаревна, первая жена Шкуратова-старшего, мать Дидима.

По левую руку от Папы Шкуры сидела его мать – Маргарита Светлова, Марго, одетая в лиловое и серое, в шляпке-таблетке набекрень и с папиросой в пятнистой руке.

– Главное ее сокровище – ночной горшок с портретом Наполеона на дне, – громким шепотом сообщил мне Дидим, навалившись грудью на стол. – Столп, ограда и эффигия нашей семьи. Обожаю ее бешено.

Мы сели сбоку, напротив Дидима и его младшей сестры Алены, ослепительно красивой девушки с огромными раскосыми глазами. Она с улыбкой помахала нам рукой, а потом еще послала мне воздушный поцелуй.

Рядом с Дидимом, развалясь на стуле, как в кресле, и высоко задрав колено, сидел Конрад Арто – с выбритыми висками, в черном галифе и высоких сапогах, в черном френче и черной рубашке, застегнутой под острым кадыком, – он откликался на прозвище Штандартенциркуль.

Вся в черном, но празднично черном с серебряной вышивкой, была жена Дидима – имени ее не помню, больше я ее не видел, но между собой ее называли Княжной: она и впрямь принадлежала к какому-то грузинскому старинному княжескому роду.

Ее опекал Минц-Минковский – круглолицый пузатенький очкарик с трубкой в зубах, в сером костюме-тройке от лучшего портного Большого театра, он весь вечер ухаживал за Княжной, демонстративно комкавшей в руках платок. Все называли Минц-Минковского только по фамилии, имени его я так и не узнал.

Мужчина, занимавший место по правую руку от Шкуратова-старшего, чувствовал себя, похоже, не в своей тарелке. Справа на его офицерском мундире с погонами майора красовался ромбик какого-то военного училища, а слева – звезда Героя Советского Союза. Коротко стриженный, с костистым лицом, широкоплечий и длиннорукий, он смотрел прямо перед собой невидящими глазами.

А вот его сосед Роберт Скуратов чувствовал себя здесь как дома. Невысокий, плотный, без пиджака, но в жилете и с галстуком-бабочкой, он с улыбочкой курил сигару, высоко поднимая локоть, чтобы все могли разглядеть «Swatch» на его правом запястье, и лишь изредка на его холеном лице появлялось выражение, какое, наверное, бывает у дирижера, услышавшего фальшивую ноту. Его называли Бобом, а если хотели позлить-подразнить – Бобинькой.

Даже сейчас, когда я пытаюсь описать людей, собравшихся тем вечером в доме Шкуратовых, я медлю в нерешительности, потому что до сих пор не понимаю, как описать Шашу.

Она сидела справа от Дидима, но была сама по себе. Смотрела на меня с полуулыбкой, чуть приоткрыв рот, как красавицы Амарны, но взгляд ее был как будто усталым. За годы нашего знакомства я так привык к ее красоте, что уже почти и не замечаю ее. Привык и к ее покалеченной левой руке, которую в тот вечер она прятала от чужих глаз. Привычка не только спасает нас от бессмысленности жизни, но и хранит наши чувства. Наверное, так чувствует себя старик-смотритель Лувра, каждый день проходящий мимо «Джоконды», или афинский вор, промышляющий в толпе у подножия Парфенона. Плавно змеящиеся черты придавали ее образу завершенность, какая свойственна только умирающим и великим произведениям античности. У пятнадцатилетней девочки были взгляд и повадки искушенной женщины.

Когда Дидим макнул указательный палец в красное вино и попытался смочить ее губы, она взяла его палец в рот с таким видимым наслаждением, что у меня похолодел лоб. Но после этого она снова взглянула на меня и, кажется, чуть-чуть наклонила голову, и это движение осталось в моей памяти навсегда, превратившись внеоскорбляемую часть моей души.

Внезапно я понял, что́ объединяет всех собравшихся за столом: нежные лица. И ни возраст, ни пол, ни мужественность или женственность тут не имели никакого значения. У них у всех были нежные лица, словно никакая мировая грязь никогда не касалась их и никогда не коснется. Они были бы превыше любой грязи, даже если б состояли только из грязи. И это странное чувство не оставляет меня всю жизнь.

– Итак, – громким внушительным голосом произнес Шкуратов-старший, – с Рождеством!

Бобинька вдруг вскочил с бокалом в руке и заговорил нараспев:

– Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия мирови свет разума: в нем бо звездам служащии, звездою учахуся, Тебе кланятися, Солнцу правды, и Тебе ведети с высоты Востока: Господи, слава Тебе!

В тон ему ответил Минц-Минковский:

– Дева днесь Пресущественнаго раждает, и земля вертеп Неприступному приносит: ангели с пастырьми славословят, волсви же со звездою путешествуют: нас бо ради родися Отроча младо, Превечный Бог!

– Ура, – сказал Дидим без улыбки и чокнулся с Шашей. – За победу сил добра над силами разума.

– Наш Виссарион, – сказал Папа Шкура, обращаясь к Елизавете Андреевне, – давний сторонник победы цивилизации над культурой, то есть Запада над Востоком, свободы над Россией…

Так я узнал имя новообретенного брата: Виссарион.

– Предпочел бы решать проблемы, а не разгадывать тайны, – ответил Дидим.

– Умеют же журналисты продемонстрировать, – ленивым тоном проговорил Конрад, – как письменность ослабляет силу речи.