Юрий Бондарев – Непротивление (страница 5)
И в ту же минуту он сделал резкий жест, что-то коротко сверкнуло белой искрой, скользнуло в воздухе и вонзилось в край стола, подрагивая костяной рукояткой. Это была та изящная хромированная финочка, которой поигрывал в пивной Кирюшкин.
– Вот это – мое, – сказал он, выдернул финку из дерева, вытер лезвие полой своего щегольского пиджака и спрятал ее в металлический футляр на ремне под пиджаком.
– Тоже неплохо, – похвалил Александр. – Как в кино. Трофейный, американский фильм о ковбоях, взятый в поверженном Берлине. Только зачем?
– Что «зачем»?
– Финка.
– А пушка тебе зачем?
– Привычка. Да и веселее с пушкой ходить ночью по Москве. Чем черт не шутит.
– Он шутит иногда напропалую, – согласился Кирюшкин, – так вот, чтоб он не шутил, финочка нужна и мне. Впрочем – финочка почти игрушечная.
– Когда как. Теперь скажи: для чего мы совершили с тобой экскурсию по следам бомбежки? Может, заинтересовал мой ТТ? С какой стати? Продать – не продам, даже если не будет ни копья. Подарить ради знакомства – не подарю. Так что…
Кирюшкин дружески похлопал Александра по плечу.
– Так что хотел посмотреть, как бьешь из шпалера. Имеющий глаза да увидит. Словам не верю.
Александр отвел плечо из-под руки Кирюшкина.
– Ты мне аплодисменты на спине не устраивай. Скажи точно: зачем тебе это нужно?
– Все, Сашок. Пошли к Логачеву. Глянешь на его голубятню. Логачев знаменит на всю Москву кувыркунистыми, ленточными и черными монахами.
– Кувыркунистыми?
– До войны их называли турманами.
– Хочу посмотреть. Я ведь тоже бывший голубятник.
Как многие замоскворецкие ребята, до войны он водил голубей, устроив в сарае примитивный чердак, гнезда для высиживающих яйца голубок, приполок с нагулом, обтянутым сеткой.
Широкая тень от липы, росшей у глухой стены соседнего дома, испещряла в жаркие дни пятнами и островами крышу сарая, половину заднего двора, в душном запахе листвы и теплого толя стонали изнемогающие в любовной истоме голуби, звали голубок, а они, серебрясь грудками, равнодушно поклевывали коноплю на приполке, и солнечные стрелы скользили по их гордым головкам с аккуратными прическами хохолков. И как возбуждал, как радовал его шум и треск, метельное мелькание крыльев над двором, когда махалом он подымал своих любимцев из тишины беспечного рая, завидев «чужого» в летней синеве за куполами Вишняковской церкви, как азартно было видеть присоединение «чужого» к стае, которая кругами ходила, сверкая белизной в эмалевой глубине неба и как, играя, ярые турманы один за одним будто спотыкались в воздухе, «садились на хвост» и начинали падать вниз, подобно воздушным акробатам, падение их переходило в озорные кувырки, стая снижалась следом за ними, потом наконец с шумом, хлопаньем, с ветром садилась на толевую крышу, и он в охотничьем нетерпении искал глазами чужого, и снизу подкидывал жареную коноплю на приполок нагула, издавая нежный призывный звук, знакомый всем голубятникам: «Кш, кш, кш» – и даже сбивалось дыхание от горячего желания заманить в нагул чужака, затем пойманного приучить к голубятне, увеличить свою стаю, испытывая особое тщеславное чувство. Вид домашних голубей волновал его даже на войне, но видел он их только раза два на брошенных хозяевами фольварках в Восточной Пруссии.
Он демобилизовался в декабре сорок шестого года и в первый же вечер, придя за дровами в сарай, поразился разгрому и запустению – нагул с сеткой был, видимо, кем-то похищен, приполок безобразно сломан, от гнезд не оставалось и следа, лишь коряво обросшие зеленоватым инеем поленья осклизло блеснули при жидком свете зажигалки да почему-то почудился в холодном воздухе горький запах голубиных перьев.
Голубятня Логачева мало чем напоминала довоенную голубятню Александра – здесь чувствовалась зажиточность хозяина, нестесненность в деньгах, удобство и широта в своем деле (а Логачев явно был профессионалом), сарай был большой, двухэтажный, стены первого этажа мастерски обиты вагонкой, вделанные в стены полати застелены солдатскими одеялами, посередине вкопан в земляной пол однотумбовый стол, вокруг тоже вкопаны скамьи с решетчатыми, несколько кокетливыми спинками; лестница на второй этаж – все было оборудовано с любовью и прочно. На втором этаже располагалось царство голубей самых изысканных редких пород, баснословно дорогих – «николаевских», «ленточных», «палевых», «красных монахов», «дутышей», «курносых мраморных»… – царство голубиной аристократии, недосягаемой для безнадежных владельцев скромных «чиграшей», «рябых», «пегих» и «сорок».
Как только Александр вместе с Кирюшкиным вошел в голубятню и тут же поднялся по лестнице, чтобы посмотреть устройство голубиного дома, он хорошо понял, что владелец его не любитель ловить «залапанных чужих», а обладает несметным богатством, и странное щекотное чувство еще полностью не забытой страсти заставило его улыбнуться Логачеву.
– В первый раз вижу такую коллекцию. Здорово! Долго ты собирал красавцев?
– Всю жизнь, – вяло ответил Логачев, и прокуренные усы его неожиданно ощетинились. – А ты чего лыбишься? Своих увидел?
– Своих я распродал до войны. Да у меня таких и не было. – Александр снова улыбнулся, восхищенный слитным воркованием, заполнившим весь второй этаж. – Да, букет ты собрал золотой, Гриша. Не ошибся именем?
– Я тебе пока еще не Гриша! Спрашиваю, чего лыбишься? – повторил вспыльчиво Логачев, и его крошечные, как дробинки, глазки подозрительно засветились.
– Нельзя? Штренк ферботен? – пожал плечами Александр. – Повесил бы для ясности объявление: «Улыбки запрещаются. За нарушение – в морду».
– Не шуткуй надо мной, я не люблю, – предупредил угрожающе Логачев. – Голубятня – храм, а не забегаловка. Особливо для чужих. Здесь молиться надо, а не щериться.
«Нет, Логачев не такой добряк, как показался в забегаловке».
– Пошел к черту, – беззлобно сказал Александр.
– Схлопочешь промеж глаз. Ежели еще вякнешь про черта, сознание на пять минут выключу.
– Что ж, отключай рубильник, – Александр засмеялся. – Посмотрю, как ты это сделаешь. Только не сердись, если я тебя выключу на десять.
– Ну, хватит, хватит пылить без толку! – послышался бодро-властный голос Кирюшкина. – Не для того я привел Сашку, чтобы мы пыль из ковров выбивали. Садись к столу!
И он подвел Александра к столу, где сидели уже знакомые по забегаловке парни – молчаливый гигант «боксер», длинноволосый остроносенький «монах» и незнакомый, совершенно без шеи, круглый человек в поношенном тельнике, капитанской фуражке, его словно ошпаренное обрюзгшее лицо было иссечено лиловыми жилками, как это бывает у пьющих людей; возле его ног в прохладе пола дремала черноухая дворняжка, она то и дело, не открывая глаз, наугад кляцала зубами, отгоняя назойливых мух. Парни с аппетитом ели красную смородину, холмом наваленную на стол из огромного газетного кулька, моряк же опасливо отщипывал по ягодке от кисточки, бросал в рот и, пожевав, всякий раз с отвращением крякал.
– Эй, капитан, а ты, похоже, лягушек или тараканов глотаешь, – мимоходом сказал Кирюшкин, садясь рядом с Александром и выбирая в рдеющем холме кисточку с переспелыми ягодами. – Выпить небось хочешь? Башка как колокол, а во рту стадо ослов ночевало? Надо было прийти к Ираиде.
Грубое лицо капитана приняло жалкое выражение.
– Аркаша, одолжи, дай на полторашку, не то башка лопнет, – забормотал он, и бесцветные глаза его заслезились. – Нам на Северном флоте каждый день – норму, а тут – на мели я…
– Сопьешься ты, Леня, закладываешь без меры, – заметил Кирюшкин неодобрительно и достал несколько купюр из заднего кармана. – Возьми на память. Наследство получишь, бутылку «Жигулевского» поставишь.
Моряк, оживляясь, взял деньги, рванулся с места всем телом, похожим на бочку, выплюнул недожеванную смородину в распахнутые двери сарая и, ритмично потрясая бумажками перед ухом, скомандовал:
– А ну, Шкалик, покажи народу, как барыня танцует! – И заиграл толстыми губами: – А дю дюшки, адю-дю… Ай, барыня, барыня, сударыня-барыня!..
Шкалик послушно вскочил на задние лапы и, весело глядя на помидорообразное лицо хозяина, шлепающего губами, заходил вокруг стола, повесив лапы перед грудью, махая хвостом по полу.
– Молодчага! – похвалил моряк и сделал жест, изображающий аплодисменты. – А теперь покажи, как пьяный валяется.
Шкалик с удивительной покорностью закончил танец, повалился на бок, полежал немного, повернулся, лег на спину, помотал лапами и замер.
– Молодец! – опять похвалил моряк, тщательно пряча деньги. – Кусок колбасы заслужил сполна. Вставай, держи курс к Ираиде.
– Ты, Митя, только сам себя не изобрази под забором, – посоветовал Кирюшкин добродушно.
Моряк лихо сдвинул капитанку на затылок, поднес руку к козырьку.
– Я – как штык. Северная закалка. Вверх килем лежат под забором салаги.
Он свистнул Шкалику и вразвалку, как раскачивающийся шар, двинулся по белому от зноя двору, вдогонку за ним побежал, высунув язык, Шкалик.
За столом продолжали есть смородину, пот стекал с лиц, в сарае не было прохлады, и от жары, от размеренности никому не хотелось говорить, только на втором этаже ворковали, постанывали голуби, изредка постукивали коготки по потолку, иногда слышалось шарканье крыльев, видимо, слетающих с гнезд голубок. В духоте сладко пахло жареной коноплей, теплым, почти горячим пером – знакомые запахи обжитой голубятни. Но были, в общем-то, не знакомы эти молодые парни, чем-то похожие и чем то непохожие на него, Александра, с которыми произошло нежданное объединение в забегаловке, как будто их одинаково связывала, быть может, страсть к голубям, прерванная войной и вот вновь возникшая? Это было не совсем так. Александр уже не испытывал того прежнего чувства от этих голубиных звуков и запахов, оставалось лишь неповторимо далекое отражение детского увлечения, к чему он вряд ли мог вернуться сейчас. Но что-то все-таки сохранялось в нем, звенело успокоительно-милым колокольчиком воспоминаний.