реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Бондарев – Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров (страница 99)

18

– Товарищ… товарищ капитан… Товарищ капитан… – кашляя, задыхаясь, выговорил Скляр. – Бульбанюк ранен… Ранен тяжело. Орлов срочно… немедленно приказал орудия туда… Немцы ворвались… Танки там…

– Почему огня нет? Что в дивизии? С ума спятили?

– Батальонная рация разбита… А ротные не принимают… минами засыпали. Наши ракеты… ракеты все время дают. Наверно, двадцать ракет…

Пулеметная очередь из деревни ударила по брустверу, Борис и Скляр опустились на снарядный ящик.

– Товарищ капитан… товарищ капитан, – повторял лихорадочно Скляр. – Товарищ капитан… Немедленно орудие туда… Танки…

– Кой черт туда орудия! – выругался Борис. – Когда тут тоже танки. Я вижу, никто толком не понимает, что происходит. Вот что: дуй к расчету Ерошина. Передай мой приказ – орудие к Орлову. Поведешь орудие.

И усмехнулся чуть-чуть, поправил пилотку на круглой стриженой голове Скляра, легонько толкнул в плечо:

– Давай!

– Здесь такое, товарищ капитан, – сказал Скляр, и в добрых глазах его задрожала тоска. – Если вас или меня… – и наклонился вдруг к Борису, прижался щекой к шершавому рукаву его шинели. – Любил я ведь вас, товарищ капитан… Я ведь…

– Ты что? Как не совестно! Беги! – Борис со злобой отдернул руку. – Беги… к орудию!

– Извините, товарищ капитан…

Встав, Борис долго смотрел, как Скляр бежал по опушке парка, болезненно прищуриваясь, когда пулеметные пули синими огоньками рвали веточки на кустах. А за деревьями не видно было орудия Ерошина.

Глава десятая

Лейтенант Ерошин получил одновременно два приказа: первый – не открывать огня без сигнала, второй – немедленно выезжать на западную окраину деревни. И Ерошин вызвал передки на батарею.

По-мальчишески возбужденный боем, стрельбой, кучей горячих гильз, запахом раскаленной орудийной краски, взволнованно-обрадованный видом горящих бронетранспортеров, Ерошин не почувствовал большой тревоги, когда увидел вдоль опушки леса танки.

Ерошин был цел и невредим, весь расчет был цел и невредим, и он испытывал то чувство опьянения боем, ту поднятую, отчаянную самоуверенность, какая бывает только в двадцать лет у людей жизнерадостных, – опасность скользит мимо, а ты очень молод, здоров, тебя где-то преданно любят – ждут, и впереди целая непрожитая жизнь с солнечными утрами и запахом парковых акаций, с синеватым декабрьским снегом в сумерках возле подъезда и теплым, парным апрельским дождиком, в котором отсырело позванивают трамваи, за намокшим бульваром – целая непрожитая жизнь, которая всегда представлялась легкой, счастливой.

Ерошин не раз думал, что на войне его не убьют, но если уж суждено умереть, то он не погибнет от шальной пули. Нет, он доползет под огнем до разбитого орудия, обнимет ствол, поцелует его еще живыми губами, прижмется к нему щекой и умрет, как должен умереть офицер-артиллерист. Его понесут от орудия к могиле на плащ-палатке, и он почувствует, что солдаты скорбно смотрят на молодое его и после смерти прекрасное своей мужественностью лицо, и будут плакать, и жалеть, и восхищаться этой героической смертью.

Потом прозвучит залп на могиле, и клятвы мстить, и тихие слезы по любимому всеми лейтенанту, которого никто никогда не забудет. И капитан Ермаков, этот грубый солдафон, пожалеет до слез, что был несправедлив и не полюбил его.

Но странное несоответствие было в этой смерти. Погибнув, он обязательно должен был чувствовать все, что произойдет после его смерти. И то, что его просто не будет и он ничего не сможет чувствовать, ощущать, не воспринималось им глубоко, он даже не думал об этом всерьез, как не думают об этом в двадцать лет.

– Товарищ лейтенант, передки прибыли! – доложил сержант Березкин.

– Отлично!

Ерошин улыбнулся, но тотчас нахмурился, как бы слегка недовольный внезапным приказанием капитана Ермакова, но не выдержал и снова посмотрел на немецкие танки вдоль опушки, на бронетранспортеры, курсирующие по полю, сказал звонко и оживленно:

– Жаль! Честное слово, жаль бросать эту позицию. Расщелкали бы мы эти танки, ужасно хорошая позиция. Правда, Березкин?

Сержант Березкин, кивнув как-то уж очень согласно, опустил голову, а Скляр, грязный, потный, помогавший расчету подталкивать орудие, выкатил с отчаянием на лейтенанта глаза:

– Товарищ лейтенант… и там танки. Что вы говорите? Надо быстрей… быстрей! Там ждут! Быстрей… – И, поворачивая круглое мокрое лицо то к одному, то к другому из расчета, хрипло выкрикивал: – Я умоляю, товарищи… быстрей же, быстрей!..

– Быстро, быстро! – звонким своим голосом скомандовал Ерошин и, помогая выкатывать из огневого дворика орудие, уперся новеньким погоном в обросшее влажной глиной колесо.

И ездовые уже кричали из-за деревьев:

– Чего вы там? Нам под пулями сидеть!

Но едва выехали из парка, вернее, когда еще плутали, выворачиваясь между стволов толстых лип, и ездовые, согнувшись, стали хлестать лошадей, направляя их на дорогу, – свист пулеметных очередей пронесся по сухим листьям на земле, и левая лошадь выноса вместе с ездовым тяжело упала на передние ноги. Ездовой вылетел из седла, выносная лошадь рыхло повалилась, путая постромки, забилась головой и ногами о дорогу. Упряжка тотчас спуталась, потащила по-дурному в кусты, ездовые, оглядываясь испуганными непонимающими лицами, бестолково задергали повода лошадей. Орудие застряло, задев колесом за ствол липы; пули снова резанули над головой, коротко взвизгнули. Ездовых словно смахнуло с седел, разом присели возле ног коренников.

– Орудие назад! Отцепляй! – скомандовал лейтенант Ерошин, возбужденно покраснев всем лицом. – Ездовые, по местам!

– Да что у вас за ездовые? – плачущим голосом кричал Скляр. – Извозчики с-под Гомеля! Толстые зады! Убило лошадь, так выпрягай! Стреляют, так что же!..

Кусая губы, он пытался вытащить постромки из-под бившейся, хрипевшей лошади, а ездовые, в новеньких шинелях, в брезентовых наножниках, неотрывно глядели в пространство, откуда могла прилететь пулеметная очередь, грузно, по-бабьи, приседали возле передка.

– Дураки! Ослы! Извозчики! – едва не плача, кричал Скляр и в бессилии все тянул постромки из-под хрипевшей выносной. – Чего вы стоите, дураки, ослы? Ехать надо! Ехать!..

– А ты чего сволочишь? Сами-то умеем, – угрюмо отозвался коренной ездовой, боком выдвигаясь из-за лошади. – Куда поедешь? Коня ухлопало… – Подошел и, нагнувшись так, что красные уши уперлись в воротник шинели, полоснул перочинным ножом по постромкам.

– Никак летят? – осипло сказал выносной ездовой, под которым убило лошадь.

Давяще тяжелый прерывистый гул возник в небе, глухо расстелился над землей, и, когда Скляр, ездовые, лейтенант Ерошин, весь расчет, изо всей силы выталкивающий орудие меж деревьев, подняли головы, сомнений уже не было: слева, из-за лесов, заслоняя низкое солнце, шли, сверкая плоскостями, выравниваясь над деревней, «юнкерсы». Гул неба, казалось, туго заполнил канавы, окопы, рытвины возле дороги, где стояла упряжка.

– Идут!.. – сказал кто-то. – Развернулись! Все!..

– По местам!

Лейтенант Ерошин вскочил на передок и, стоя, высоким, зазвеневшим голосом, подал команду: «Рысью марш!» – и Скляр, готовый кинуться на ездовых с кулаками, увидел, как вползли ездовые на лошадей, как расчет плотно облепил станины, и он еле успел зацепиться ногой за подножку передка ринувшегося вперед орудия.

Орудие неслось по дороге, подскакивая на ухабах, билось, гремя, привязанное ведро о передок, и в бешеной этой скачке на трех лошадях в упряжке, в понукающих криках ездовых, в их подпрыгивающих, как бы ощущающих небо придавленных спинах было нечто стыдливое и унизительное для лейтенанта Ерошина. А этот смешной, этот круглый, как шар, связной кричал, захлебываясь ветром: «Быстрей вы… к околице, а потом направо… в переулок… там, где хаты горят!..» Ерошин слышал и не слышал его, почему-то отчетливо вспоминая ту первую пулеметную очередь, которая убила выносную лошадь. Она могла убить и его… И эта мысль тоже была унизительной.

– Рысью! Рысью!..

И непонятно было: самолеты шли слева – орудие уходило от них, и вдруг, растянутые в линию, засверкав, появились они впереди, над дорогой, и первый «юнкерс», подставляя плоскости солнцу, точно споткнулся в воздухе и стал падать на деревню, все увеличиваясь, все вырастая в своих размерах. И с тем же унизительным чувством (где-то билось оно в сознании) сердце Ерошина, тоскливо замерев, стало падать, и вместе с сердцем словно падал он сам куда-то…

– Влево! Во двор! – крикнул Ерошин, и показалось, не он кричал, а кто-то другой.

И когда упряжка, круто свернув, ломая плетень, влетела в первый двор, лейтенант Ерошин помнил, что он отдавал команды, но сам уже не слышал их. Его оглушило покрывающим все грохотом, несколько раз подкинуло на земле, и горло, грудь стало душить гарью, толом, и потом, кажется, вытошнило скользкой горькой желчью. Сплевывая, кашляя, испытывая прежнее отвратительное чувство своего бессилия, со слезами, застилающими глаза, Ерошин все же поднял налитую чугуном голову, и как будто в лицо ему ударило низким, давящим ревом, захлебывающимся клекотом пулеметных очередей. Увидел, как стремительно и наклонно несся прямо на двор серебряный паук, шевеля огненными пульсирующими лапами, вытянутыми к нему справа и слева от стеклянной головы. Горячим ветром дохнуло на Ерошина, и, ожидая, что черное яйцо оторвется сейчас от брюха падающего паука, он успел заметить, как кто-то вскочил с земли и бросился за хату.