Юрий Бондарев – Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров (страница 94)
Бульбанюк сидел неподвижно, сжав кулаки на столе, тяжелым взглядом глядел перед собой. Не замечал он ни зеркал, ни телефонистов, ни курившего рядом Бориса, думал о чем-то. А Орлов снял фуражку, щуря нестерпимо зеленые глаза, довольный, провел рукой по цыганским, колечками, волосам, потом, листая журнал, фыркнул, одна опухшая щека скосилась смешно.
– Стервецы, – сказал он, – одни голые бабы! Тьфу, чтоб тебя черти съели!
Но журнал долистал до конца, заложил руку зашею, с хрустом потянулся, выдохнул воздух: п-х-х-ха – так, что огни плошек замигали. Затем, словно от нечего делать, лениво подвинул к себе какой-то листок на столе, поднял красивые брови, поманил Бориса пальцем:
– Посмотри-ка…
Борис взглянул. На ватмане карандашом была нарисована хорошенькая женская головка – большие внимательные зрачки, нежный, невинный подбородок, полные, как бы обиженные и недоуменно полуоткрытые губы. Внизу наискось – тонким почерком: «Генька!! Помни 21 августа!!!» Борис долго рассматривал этот рисунок, подпись, точно стараясь понять смысл этого, и тихо спросил Бульбанюка:
– Видели?
Словно очнувшись, Бульбанюк неприязненно покосился на рисунок, перевел узкие глаза на Бориса, на Орлова, замедленно сказал:
– Ну, так, Орлов, передай командирам рот: удвоить посты. Никому не спать. Ни одному не спать.
И кулаком несильно стукнул по столу: все зеркала согласно повторили его движение.
– Передам, – лениво сказал Орлов и подмигнул Борису.
Он подошел к окну, стал перебирать бутылки, аккуратно читая этикетки, с разочарованным выражением понюхал горлышко пустой фляги.
– Хороший коньяк пьют, сапоги!
Борис, сунув руки в карманы, ходил по комнате от зеркала к зеркалу, из головы не выходило: «Генька!! Помни 21 августа!!!» И то ли оттого, что в зеркалах он все время встречал бесшабашно прищуренный взгляд Орлова, этот Генька, которого он хотел представить себе, вдруг показался ему внешне похожим на Орлова: злой, гибкий, с такими же нестерпимо зелеными, отчаянными, готовыми ко всему глазами.
– Пойду к орудиям, – сказал Борис и надвинул плотнее фуражку.
– Давай, – не шевелясь, ответил Бульбанюк. – Часовых удвой.
Ночь была на переломе – луна уже стояла за деревьями, опустилась над тихой деревней к темным лесам. В побледневшем небе звезды сгрудились в высоте и казались светлыми туманными колодцами. Парк сухо скребся оголенными ветвями, шумел свежим предутренним ветром – влажно потянуло с низин.
В конце парка Бориса настороженно окликнули:
– Стой! Кто идет?
– Свои.
– Кто свои? – испуганно и грозно переспросил голос.
– Капитан Ермаков.
– А-а, – облегченно произнес часовой.
Борис подошел к первому орудию – запахло сырой землей. Орудие стояло на чернеющей среди холма вырытой огневой позиции, станины раздвинуты, орудийный расчет маскировал брустверы; справа и слева чуть слышно скрежетали лопаты – копали ровики. Работали в молчании. Часовой, проводя Бориса до огневой, зашептал в темноту кустов: «Лейтенант, лейтенант» – и тут же отошел, исчез за спиной.
Лейтенант Ерошин встретил Бориса возбужденно, отвел в сторону, отрывистым шепотом заговорил:
– Ничего не понятно, товарищ капитан. Какие-то люди шляются… По дороге внизу… и тут…
– Какие люди?
– Минут десять назад тут какие-то двое прошли. Часовой остановил: «Кто идет?» Отвечают: «Свои». Подошли. С фонариками. Посмотрели. «Окапываетесь? Где офицер?» Я говорю: «В чем дело?» Один спрашивает: «Где ваш сектор обстрела?!» Я спрашиваю: «Кто вы такие?» Другой отвечает: «Я командир третьего батальона, не узнаете? – И наседает: – Где сектор обстрела, лейтенант? Мне пехоту закапывать нужно». Я ответил, что сектор обстрела еще неизвестен. А он засмеялся: «Эх вы, пушкачи – прощай, родина!» – и пошли вниз. Командир третьего батальона…
– Мальчишка! – с таким внезапным гневом сквозь зубы проговорил Борис, что Ерошин отшатнулся даже. – Никакого третьего батальона здесь нет! Вы поняли? Здесь есть один командир батальона Бульбанюк. Вам ясно? Рас-те-ря-лись! Эх вы!.. Черт бы вас взял совсем!
– Я думал… – пролепетал Ерошин заикающимся шепотом. – Потом думал, что…
– Ничего вы не думали! Ничего! – со злостью оборвал Борис. – Дали бы им в спину автоматную очередь, если не хватило смелости задержать живыми, вот тогда бы вы думали! Почему не сообщили сразу? Витьковского послали бы за мной! Где он, Витьковский?
– У второго орудия.
– Где вы видели людей на дороге?
– Вон там.
– Никого не вижу!
– Сейчас там никого… нет… Что это? Слышите?
Вдруг красный неопределенный свет возник в небе где-то над парком, и Борис ясно увидел бледное лицо Ерошина и замерших с пучками веток солдат на огневой позиции. Он обернулся. Ракета, как бы сигналя кому-то, описала дугу и упала, казалось, затухая, в дальнем конце парка. Сразу нависла тишина… Откуда ракета? Чья? И тотчас вторая ракета стремительно взвилась уже впереди, над лесом, откуда пришел батальон, и пышно рассыпалась в полях. Искры угасли в сомкнувшейся темноте, и снова навалилась тишина.
– Немцы? – шепотом выдавил Ерошин и быстро повернул голову туда, где слева всплыла уже третья ракета.
– Да, это немцы, – сказал Борис. – Колечко видите? Они…
Он не договорил. Кто-то, задыхаясь, бежал по скату холма, цепляясь за кусты, издали звал нетерпеливо и хрипло:
– Лейтенант!.. Лейтенант!..
– Ты, Жорка? – крикнул Борис.
– Товарищ капитан… фрицы!..
– Быстро в штаб к Бульбанюку!
– Товарищ капитан…
– В штаб! Молнией! – крикнул Борис.
Впереди, с околицы, ударили крупнокалиберные пулеметы, белые трассы хлестнули над головой.
Глава восьмая
Эта маленькая полоса земли на правом берегу Днепра, напротив острова, называлась в сводках дивизии плацдармом, больше того – трамплином, необходимым для развертывания дальнейшего наступления. Кроме того, в донесениях из штаба дивизии Иверзева неоднократно сообщалось, что плацдарм этот прочно и героически держится, перечислялось количество немецких контратак, количество подбитых танков и орудий, число убитых гитлеровских солдат и офицеров и доводилось до сведения высшего командования, что наши войска концентрируются и группируются в районе острова на узкой, но все время расширяемой полосе правобережья и готовятся нанести удар. С конца прошлой ночи наступило неожиданное затишье, а известно, что в состоянии даже неустойчивой обороны высшие штабы требуют донесений более подробных, чем в период наступления, а в сообщениях из дивизии все выглядело на плацдарме, естественно, планомернее…
Здесь же, в батарее старшего лейтенанта Кондратьева и в роте капитана Верзилина, точнее, в расчетах двух уцелевших орудий и в двух оставшихся после переправы пехотных взводах, ждали и закапывались в землю. Узенькая – на две сотни метров – ленточка плацдарма тянулась по высокому берегу Днепра, днем просматривалась немцами и простреливалась с трех сторон, ночью ракеты падали и догорали в нескольких шагах от траншей, от огневой позиции батареи.
Две землянки, похожие на большие норы, были вырыты артиллеристами в отвесном обрыве берега; вырубленные в земле ступени вели наверх к орудиям. Днем там лежал один часовой, ночью – два. Здесь, на бугре, орудия были глубоко врыты, стояли без щитов, накрытые камуфляжными плащ-палатками; ниши по бровку набиты снарядными ящиками – все, что удалось за две ночи переправить сюда.
В ясный голубой день, засиявший над Днепром после ночной переправы, все лежали на песке возле землянки, утомленные, грелись на осеннем солнце.
Старший лейтенант Кондратьев сидел тут же в несвежей нижней рубахе, неумело и конфузясь пришивал подворотничок к пропотевшей гимнастерке. Изредка он поглядывал на тот берег. Густо-синяя широта Днепра, облитая солнцем, песчаный остров, желтые леса, белые дороги на далеких холмах за лесами – все это, как в бинокль, на много километров было видно отсюда. Там, на белых дорогах, нечасто появлялись повозки, ползли в пыли, и тотчас со стороны немцев глухо ударяла батарея. Черные кусты разрывов вырастали на холмах, застилая на миг дорогу.
Стараясь выбраться из этих кустов, повозки мчались, неслись вскачь, круто забирая в гору, и тогда у всех возникало острое чувство любопытства: накроет или не накроет?
Один раз повозку все-таки накрыло. На том месте, где была лошадь, образовался бугор. Маленький человек соскочил на дорогу и, петляя, побежал в сторону и вверх. И, как в укрытие, вбежал в черный куст разрыва. Больше по нему не стреляли.
Сержант Кравчук, держа на весу ногу и плотно, сильно наматывая на нее чистую портянку, сказал осуждающе:
– Эх и дураки бывают братья славяне. Все пристреляно, а он лезет. Чего лезет? Стороной объехать нельзя? Немец не полез бы…
– Глупая привычка – авось, – сказал Кондратьев и провел пальцами по влажному лбу. – Да, да…
Он чувствовал себя не совсем здоровым, покашливал, то зяб, то бросало в пот: простыл все же, когда немцы искупали в Днепре в ту первую ночь переправы, когда пришлось вернуться на остров.
Разыгравшееся осеннее солнце было тепло, ласково, он чувствовал это, но оно не согревало его всего: голове было горячо, груди и спине холодно. Грубо тыкая иголку в подворотничок – пальцы не слушались, дрожали, – Кондратьев удивлялся и сердился даже: всю войну не болел, а тут вот, на тебе, чепуха какая!..
– А ты не торопись. Сказал, будут у тебя часы, – послышался спокойный и уверительный голос.