реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Бондарев – Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров (страница 204)

18

«Глупо! Как все это глупо! Осенью – карнавал!» – подумал Борис, усмехнувшись, и неожиданно торопливым шагом направился к канцелярии. «Глупо!» – снова подумал он, с беспокойством остановившись перед дверью канцелярии. Постояв в нерешительности, Борис все-таки поднял руку, чтобы постучать, и опустил ее – так вдруг забилось сердце. «Трусливый дурак, у меня же особая причина, у меня телеграмма!» – подумал он и, убеждая себя, наконец решился, совсем неслышно, почудилось, постучал, не очень громко, напряженно сказал:

– Курсант Брянцев просит разрешения войти!

– Войдите.

И Борис переступил порог. В канцелярии были капитан Мельниченко и лейтенант Чернецов; лицо капитана, усталое, с синими кругами под глазами, наклонено над столом, где лежала, как показалось, карта Европы; сосредоточенный Чернецов стоял возле, из-за плеча комбата глядя на эту карту, и Борис услышал фразу Мельниченко:

– Вот вам, они не полностью проводят демонтаж военных заводов.

Он медленно поднял глаза. Борис приложил руку к козырьку, тем же напряженным голосом произнес:

– Товарищ капитан, разрешите обратиться!

– По какому поводу? – Капитан выпрямился, раскрыл портсигар и уже с видимым равнодушием выпустил Бориса из поля зрения.

– Насчет увольнения, – неуверенно проговорил Борис и, только сейчас опустив руку, подумал: «Какой я жалкий глупец! Зачем мне это нужно?» – Я должен встретить знакомого офицера. Он проездом… Знакомы были по фронту.

– Когда прибывает поезд?

– В восемь часов, товарищ капитан.

Не взглянув на Бориса, капитан размял папиросу, в синих глазах его мелькнул огонек зажженной спички. Спросил:

– Почему вы обращаетесь ко мне, Брянцев? – и бросил спичку в пепельницу. – У вас есть командир взвода, лейтенант Чернецов. Прошу к нему.

«Вон оно что!» И в это мгновенье Борису захотелось сказать, что ему не нужно никакого увольнения, сказать и сейчас же выйти – отталкивающая бесстрастность, незнакомое равнодушие звучали в голосе комбата. Но все же, пересилив себя, пересилив отчаяние, он козырнул второй раз, упавшим голосом обратился к Чернецову, заметив, как пунцовый румянец пятнами залил скулы лейтенанта.

– Вам нужно увольнение, Брянцев?

– Да… Я должен встретить… встретить знакомого… офицера… У меня телеграмма.

Он достал из кармана смятую телеграмму, однако Чернецов, даже глаз не подняв, сел к столу, сухо скрипнула от этого движения новая портупея.

– Зачем же показывать телеграмму? До какого часа вам нужно увольнение?

– До двадцати четырех часов.

Лейтенант Чернецов заполнил бланк, вышел из-за стола, протянул увольнительную Борису.

– Можете идти.

Борис повернулся и вышел, задыхаясь, побледнев, не понимая такого быстрого решения Чернецова.

«Доброта? – думал он. – Равнодушие? Или просто-напросто презрение?»

В закусочной он залпом выпил два стакана вермута, затем поймал на углу свободное такси, и улица сдвинулась, понеслась, замелькали вдоль тротуара багряные клены, лица прохожих, жарко пылающие от заката стекла, сквозные ноябрьские сады, встречные троллейбусы, уже освещенные и переполненные. Прохладные сквозняки охлаждали разгоряченное лицо Бориса, и он думал: «Быстрей, только быстрей!» – но сердце сжималось с ощущением какой-то тошнотной тревоги.

В квартале от вокзала Борис приказал остановить такси.

– Что? – спросил широколицый парень-водитель в короткой кожаной куртке, какие носили фронтовые шоферы.

Борис молча вылез из машины; стоя на тротуаре, отсчитал деньги.

– Мелочи, кажись, нет, – сказал шофер и стал шарить по нагрудным карманам своей кожаной куртки. – Поди-ка вон разменяй в киоске. Подожду.

– Оставь на память, – ответил Борис и захлопнул дверцу.

– Брось, брось, – посерьезнев, сказал шофер. – Я, брат, с военных лишнего не беру. Сам недавно оттуда.

Но Борис уже шел по тротуару, не ответив; легкий хмель от выпитого вина выветрился в машине, и головокружения не было. Он шел в вечерней тени оголенных, пахнущих осенью тополей, шел, не замечая ни прохожих, ни зажигающихся фонарей, не слыша шороха листьев под ногами, и думал: «Зачем сейчас я спешил? Куда? Что я хотел сейчас?»

И чем ближе он подходил к вокзалу, чем отчетливее доносились всегда будоражащие душу свистки маневровых паровозов, тем больше он ощущал ненужность и бессмысленность этой встречи. «О чем же нам говорить? Что нас связывает теперь? Жаловаться своему командиру взвода Сельскому, быть обиженным, оскорбленным, выбитым из колеи? Нет уж, нет! Легче умереть, чем это!»

И он замедлял и замедлял шаги, а когда вошел в привокзальный сквер, пустынный, голый, облетевший, и посмотрел на часы, зажженные желтым оком среди черных ветвей («Десять минут до прихода поезда»), он сел на скамью, закурил в мучительной нерешительности. Он никогда раньше не переживал такой нерешительности. А стрелка электрических часов дрогнула и остановилась, как тревожно поднятый вверх указательный палец. Тогда усилием воли он заставил себя подняться. Но тотчас же снова сел и выкурил еще одну папиросу.

Когда же на краю засветившегося фонарями перрона он нашел дежурного, чтобы все-таки узнать о прибытии поезда, тот изумленно уставился на него, переспросил:

– Как? Какой, какой поезд? Двадцать седьмой?

– Да. Пришел двадцать седьмой?

– Дорогой товарищ, двадцать седьмой ушел пять минут назад.

– Когда? – едва не шепотом выговорил Борис и в ту же секунду почувствовал такое странное, такое освежающее облегчение, что невольно спросил снова: – Значит, двадцать седьмой?..

– Ушел, дорогой товарищ, пять минут назад ушел, – пожал плечами дежурный. – Так что так.

С застывшей полуусмешкой Борис остановился на краю платформы, тупо глядя на рельсы, понимая, как теперь уже было бессмысленным и ненужным его увольнение, как бессмыслен был тот унизительный разговор с капитаном Мельниченко, с лейтенантом Чернецовым и как никчемна, глупа была эта его нерешительность, его попытка все же действовать, спешить, встретить Сельского.

«Что же, одно к одному, – подумал Борис и невидящим взором обвел пустую платформу. – Вот я и со своим командиром взвода не встретился… А зачем я этого хотел?»

Он с отвращением подумал о своей спасительной неуверенности, и ему стало жаль себя и так отчаянно представилось свое новое положение противоестественным, что нестерпимо страстно, до холодка в животе, захотелось ощутить, почувствовать себя прежним, каким был год назад после фронта – решительным, несомневающимся, уверенным во всем. Но он не мог пересилить себя, перешагнуть через что-то.

Спустя минуту он побрел по платформе и от нечего делать вошел в вокзальный ресторан, где запахло кухней, и этот запах почему-то раздражил его своей будничностью. Просторный зал повеял холодком: в этот час после отхода поезда он был довольно пустынен. Официанты бесшумно двигались, убирая со столиков, иные бежали с подносами, нагруженными грязной посудой, бочком обходя посредине ресторана большой аквариум с подсвеченной электричеством зеленой водой.

Борис выбрал отдельный столик возле окна: ему надо было убить время.

На него обращали внимание – немногочисленные посетители оглядывались: он надел все ордена, и грудь его напоминала серебряный панцирь. Эти обращенные на него взгляды не зажгли в нем удовлетворенного чувства, как раньше, не возбудили его, и он с прежней полуусмешкой положил на белую скатерть коробку дорогих папирос, которые купил в закусочной ради встречи с Сельским, и тут же, как бы увидев себя со стороны, подумал с каким-то тупым, сопротивляющимся ощущением: «Что эти люди думают обо мне?»

И когда неслышно подошел официант, весь аккуратный, весь доброжелательный малый, и очень вежливо, с выработанной предупредительностью наклонил голову: «Слушаю вас», – Борис не сразу ответил ему, соображая, что надо все-таки заказывать, и официант опять спросил:

– Пить будете? Коньячок? Водку? Вино?

– Принесите двести граммов коньяку. И… бутерброды. Кроме того, пиво, пожалуй.

Но официант доверительно склонился еще ниже и сообщил таинственным шепотом, как давнему знакомому:

– Пиво очень неважное. Не советую. Жженным отдает. Рижского нет. Лучше боржом – отличный, свежий. Вчера из Москвы.

– Давайте боржом. Только холодного попрошу… Это – всё.

– Одну минуточку.

Потом, ожидая, Борис, с видом человека, убивающего время, закурил, облокотился на стол и сквозь дымок папиросы стал с ленивым, почти безразличным вниманием рассматривать немногочисленных посетителей, зачем-то угадывая, кто эти люди, для чего они здесь.

«Что они знают обо мне?» – снова подумал он, слыша гудки паровозов, проникавшие в тихий зал ресторана. – По орденам видят, что я воевал. И – больше ничего. Я один здесь…»

Когда официант, этот воспитанный малый, через несколько минут скользяще приблизился к столику и аккуратно поставил поднос с заказом, Борис, овеянный каким-то благодарным огоньком от этой доброжелательности, налил из графинчика в рюмку и фужер и рюмку придвинул официанту.

– Не откажетесь со мной?

– Спасибо. Я на работе. Мне не разрешено.

– Жаль, – сказал Борис и, подумав, живо добавил: – Что ж, будем, что ли…

– Спасибо, – сказал официант. – Пейте на здоровье.

Огненный коньяк ожег Бориса, он сморщился и сейчас же стал закусывать, чтобы не опьянеть; он не хотел пьянеть.

А ресторан стал наполняться людьми и вместе с ними гулом – наверно, пришел какой-то поезд, – забегали живее официанты, уже не было свободных столиков; и внезапно зал с хрустальными люстрами, и столики, и аквариум, и пальмы, и папиросный дым, и сквозь него лица заполнивших ресторан людей поплыли в глазах Бориса, мягко сдвинулись. Появилось необыкновенное ощущение: тогда, в Польше, на берегу осенней Вислы, они с Сельским стреляли по танкам, могли умереть и умерли бы, если бы не удержались на плацдарме, а теперь вот он не встретил Сельского, а сидит один за этим столиком, пьет коньяк, слушает этот шум в ресторане, гудки паровозов… Нет, тогда все имело смысл, и тогда рядом с Сельским он мог до последнего снаряда стрелять по танкам из одного оставшегося орудия, а потом ночью сидеть с автоматами наизготовку в засыпанном окопчике… «Если бы он только знал, понял бы, как отвратительно, невыносимо у меня на душе! А я не хотел ему всего объяснять!»