Юрий Бондарев – Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров (страница 196)
– Стойте! – крикнул Алексей и вскочил с надеждой. – Подождите!
Борис остановился на скате холма.
– Связь кончилась…
– Что-о?
– Связь… связь!..
– Что?
– Связь кончилась! – закричал Алексей изо всей силы.
Но ветер уносил слова Алексея, развеивал их, и Борис показал на уши, покачал головой, снова двинулся по бугру.
Полукаров догнал его, что-то сказал ему, показывая вниз, но Борис махнул рукой и зашагал быстрее, видимо так ничего и не поняв, а метрах в двадцати от него над высокой травой, как по воде, плыла голова связиста Березкина.
– Стойте! Связь кончилась! – опять закричал Алексей и, не выдержав, кинулся наискосок к кустам, к которым приближался связист Березкин.
Группа Бориса продолжала двигаться через сплошную заросль кустов, канула в чащу и пропала в ней. Только отставший Березкин, в замешательстве глядя на подбегавшего Алексея, нервно спрашивал:
– Что, что?
– Оглохли, что ли? – еле передохнув, зло выговорил Алексей. – Не слышите?
– Вперед надо ведь…
– Алексей, ты?
В это время из чащи кустов показался встревоженный Борис, в несколько прыжков подбежал к ним; весь он был разгорячен, по смуглому лбу его скатывались капли пота.
– Березкин! Прокладывайте связь через кусты! Быстро! Что остановились? – скомандовал он связисту и спросил возбужденно Алексея: – Ну, что случилось?
– Слушай… у меня кончилась связь… надо двести, двести пятьдесят метров до вершины… – Алексей задыхался. – Есть у тебя?
– Связь? – воскликнул Борис и сейчас же с резкостью добавил: – Не вовремя кончилась у тебя связь… Как же так?
– Слушай, мне сейчас не до вопросов! Обходили болото, не рассчитали! Нужно двести пятьдесят метров! – едва сумел выговорить Алексей, вытирая пот со щек.
Несколько секунд Борис стоял, отведя глаза, брови его раздраженно хмурились.
– В этом-то и дело, – сказал он наконец, с досадой оглядываясь на Березкина. – Дело в том, что нет у меня лишней катушки. Вон, смотри! У Березкина кончается последняя… А вообще советую: посылай связиста на батарею! Не теряй времени. Единственный выход. Единственный! Ну, шагом марш! Вперед! – И он, повернувшись, со стремительной неумолимостью пошел вверх по бугру. – Советую! – крикнул он издали. – Посылай немедля!
Переводя дыхание, Алексей смотрел, как удалялась группа второго взвода, видел сгорбленную спину Березкина, прямую, решительную фигуру Бориса и думал, что за глупую оплошность на фронте его с чистой совестью могли бы отдать под суд и расстрелять: пехота пошла вперед, требует огня, там гибнут люди, а он бессилен открыть огонь…
Медленными шагами он подошел к своим связистам, ожидавшим его возле аппарата. Беленевский жадно курил. Степанов, поправив очки, спросил тревожно:
– Нет?
– Нет! – ответил Алексей.
– Значит, мы подставили под огонь левый фланг пехоты, – мрачновато проговорил Степанов. – Безобгазие и г-глупость!
– Глупейшее положение! – с отчаянием сказал Беленевский. – Глупейшее!..
Потом некоторое время они сидели безмолвно. В этом гнетущем молчании Алексей опустился на валун, ледяной и колючий, слыша, как по косогору соединенно, сухо шелестели на ветру травы. «Глупая случайность, глупая случайность. Не рассчитал!.. Что же делать?»
После долгого молчания Алексей приказал:
– Степа, свяжись с батареей!
– Да, да, надо г-гешать. Сейчас же.
Вопросительно глянув на Алексея, Степанов подключил аппарат к линии, тотчас начал вызывать:
– «Днепг», я – «Тюльпан»… я – «Тюльпан»… Что ты там, сгазу отвечай!..
Не слушая эти обычные позывные, Алексей хмуро оглядывал вершину холма, над которым по-прежнему сияло глубокое августовское небо. До этого неба было двести пятьдесят метров, но оно было недосягаемо.
– Я – «Тюльпан». Я – «Тюльпан». Как слышишь? Даю четвегтого… – речитативом звучал голос Степанова. – Товагищ стагший сегжант! – торопливо прошептал Степанов. – Вас к телефону! Ггадусов спгашивает, почему не откгываем огонь?
В это время за спиной ударило орудие. Все разом оглянулись. Снаряд жестко прошуршал над головами и разорвался далеко впереди, по ту сторону холма. Борис открыл огонь, начал пристрелку.
Глава семнадцатая
«Виллис» майора Градусова остановился у подножия возвышенности.
Майор вылез из машины, спешно зашагал вверх по скату; позади шли капитан Мельниченко и лейтенант Чернецов.
Над степью прошелестел снаряд, разорвался по ту сторону холма. Офицеры прислушались.
– Открыл огонь Дмитриев, – сказал Мельниченко. – Поздно!
– Мне совершенно неясно, Василий Николаевич, – проговорил Чернецов, – что с ним?
– «Неясно»? – вдруг спросил Градусов, срывая на ходу прутик и не обращаясь ни к кому в отдельности. – Неясно? А мне кажется – все ясно! Переоценил свои силы, решил, что все легко, как семечки щелкать!
От быстрого подъема по косогору он вспотел, говорил с одышкой; его мучило сердцебиение, большое лицо выражало брезгливость. Он щелкнул прутиком по начищенному голенищу – и с придыханием:
– Ошиблись, товарищи офицеры!
– В чем? – спросил Мельниченко.
Его спокойный голос, его, казалось, невозмутимо насмешливый взгляд раздражали Градусова. Майор тяжело повернулся, шея врезалась в габардиновый воротник плаща, на свежевыбритых мясистых щеках проступили лиловые пятна.
– Стыдно, капитан! Всему дивизиону стыдно! Показали боевую выучку! Вот вам разумно осознанное, дисциплинированное выполнение приказа. Я отлично помню, дорогой капитан, ваши слова прошлой зимой. Говорили громкие фразы, а сами дешевого авторитета среди курсантов искали, мягонько этак требовали, с опасочкой, как бы курсанты о вас плохого не подумали! Какая, простите, к лешему, это дисциплина? Пансион благородных девиц, а не офицерское училище! Позвольте вам прямо сказать, как офицер офицеру, этого без последствий я не оставлю! – Градусов так сильно щелкнул прутиком по голенищу, что осталась влажная полоса на нем. – О ваших так называемых методах я рапортом буду докладывать начальнику училища! Нам вдвоем трудно работать, невозможно работать!..
– Да, вы правы, товарищ майор, нам вдвоем невозможно работать, – стараясь говорить по-прежнему спокойно, ответил капитан Мельниченко, и Чернецов заметил в его прозрачно-синих глазах зимний холодок. – Но пока мы работаем вместе, разрешите вас спросить, товарищ майор, что же такое дисциплина, в конце концов?
Градусов – с неприязненной усмешкой в уголках губ:
– Позвольте мне не отвечать на этот азбучный вопрос! Хотя бы как офицеру, старшему по званию, позвольте уж…
– Конечно, отвечать труднее, чем спрашивать, – тем же тоном продолжал Мельниченко. – Но я хочу вам сказать одно: училище – это не средневековый монастырь. В этих монастырях, знаете, висела плетка на стене. Ею наказывали провинившихся монахов. Вот эту плетку называли «дисциплиной». Но сейчас двадцатый век. Мы воспитываем не монахов, а советских офицеров, и мы с вами не настоятели монастыря. Кстати, почему вы сняли со старшин Брянцева?
– Капитан Мельниченко! – оборвал Градусов гневно. – Попрошу вас прекратить этот разговор! Мы его продолжим в другом месте. Что касается Брянцева, то позвольте уж не отдавать вам отчет за свои поступки. Я отвечаю за них, как командир дивизиона, не забывайтесь!
– Я не забываю, что, как командир батареи, я тоже отвечаю за своих людей.
Все время, когда ехали от огневой к холмам, Градусов сидел замкнуто, угрюмо, по-стариковски кутался в плащ – с утра чувствовал себя не совсем здоровым. Во время «танковой атаки» стоял на НП, следя в бинокль за стрельбой; ни выражения радости, ни оживления не было на его лице, хотя он испытывал и то и другое; сдавливало, покалывало сердце, он каждую минуту ощущал его. Но после того как ему доложили, что первый взвод не в состоянии открыть огонь и, таким образом, срывает начатые боевые учения, приступ острого раздражения охватил его, и первым решением было немедленно вызвать на НП Дмитриева, но это ничего уже не могло изменить.
В машине офицеры негромко переговаривались и, словно из вежливости, несколько раз обращались к нему, Градусов будто не слышал.
«Рады они, что ли? – думал он, тоскливо, осторожно поглаживая грудь там, где все время не проходила боль. – Разговаривают, улыбаются… Плакать надо! А этот мальчишка Чернецов каждое слово капитана ловит»…
Он знал, что офицеры, с которыми прослужил не один год, недолюбливали его. И быть может, потому, что он определял взаимоотношения количеством звездочек на погонах, или потому, что офицеры не знали, о чем говорить с ним в свободное от дела время, он постоянно держал подчиненных ему командиров на расстоянии, давая этим себе право не разрешать в общении ничего лишнего, чего не касалась служба. Даже с заместителем по политчасти Шишмаревым он избегал бесед на общие темы, говоря со смешком: «Я солдат, батенька, солдат старой закалки».
После разговора с Мельниченко Градусов, преодолевая крутой подъем, сумрачно насупясь, грузно ступал; был он весь в жаркой испарине. Офицеры легко шли за ним, и, чувствуя это, он испытал вдруг впервые за много лет горькую, глухую зависть к молодости и здоровью, этого так недоставало ему, ревность к тому, что он во многом не понимает этой их близости друг к другу.
Задыхаясь, он прижал руку к неровно бьющемуся сердцу и подумал, что ведь осталось не так долго жить. И на какую-то минуту страстно захотелось ему общего понимания и согласия, тихой умиротворенности, любви к себе в его дивизионе. Это было, видимо, желание старости, и жесткое выражение даже немного сошло с его потного лица. Оно смягчилось, как смягчалось всегда, когда он каждый вечер переступал порог своего тихого дома в обжитой уют и видел свою жену Дарью Георгиевну и взрослую дочь Лидию, ожидавших его за столом к ужину.