Юрий Бондарев – Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров (страница 150)
– Спокойной ночи, Витя, – сказал Новиков и, против обыкновения, сильно пожал руку Алешина. – Впрочем, спокойной ночи не будет. А что будет – посмотрим.
– Черт с ним, товарищ капитан! – ответил Алешин, улыбаясь, и щелкнул пальцами по сдвинутому со лба козырьку. – Оборона хуже всего! Леночке привет!
Вернувшись к первому орудию, Новиков разбудил Горбачева и отдал приказ пройти в город, связаться с дивизионом, при любых обстоятельствах выяснить обстановку. Солдаты не спали. Ни слова не говоря, лежали на брезенте между станинами и слушали приказ. Оранжевые полосы все шире расползались из города, освещали высоту, лица, орудие, снарядные ящики. В тылу рокотал бой, сотрясая брустверы позиции. Разноцветные сигнальные ракеты, подавая неизвестные знаки, появлялись в глубине зарева. А перед фронтом батареи, за минным полем, немцы молчали, и чудилось: высота тесно сжата – сзади заревом, спереди – выжидательной тишиной. Там были немцы, танки, и кто-то думал, рассчитывал, определял время удара, время, о котором не мог знать Новиков.
– Пойду отдохну, – буднично сказал Новиков, чтобы как-нибудь ослабить напряжение на огневой, и обратился к Ремешкову: – Изменится что-нибудь – разбудите.
– Слушаюсь, – вскриком ответил Ремешков и сморгнул, привставая. – Да разве тут заснешь?
Темнота блиндажа, пропитанная запахом соломы, слоисто, как в крепко зажмуренных глазах, зашевелилась вокруг, обступила его, когда он вошел. Он немного постоял у входа, прислушиваясь к своему дыханию, к крупным сдвоенным ударам сердца, потом позвал негромко:
– Лена, ты спишь?
– Я жду тебя… Иди сюда. Что там, наверху?
Едва слышный мягкий шепот повеял на него из непроницаемой глубины блиндажа, и он шагнул навстречу ей, как в теплый, качающий его ветерок.
– Окружение, да? Только лампу не зажигай…
– Лена, тебе находиться здесь нельзя, – сказал Новиков. – Тебе нужно куда-нибудь в тихое место. Хотя бы в особняк. Около высоты. Я сам тебя отнесу. Оставаться здесь нет смысла.
– Ну вот, по голосу чувствую – нахмурился. Ты за меня не волнуйся. Если ты будешь рядом, мне будет спокойнее.
– Но мне – наоборот.
– Странно, но я понимаю. Слушай, что ты стоишь? Я знаю, что мы как на вокзальном положении. Ну и что же? Пусть… Сними шинель, ты ведь устал, так будет лучше. Когда ты ушел, я подумала: вернется нахмуренный или совсем не придет. Но если уж пришел, значит ты хоть каплю любишь меня.
Она тихо засмеялась счастливым, теплым смехом, который так по-новому чувствовал теперь Новиков, но который раньше казался порочным, нарочитым, противоестественным в обстановке окружающей их грязи, нечистоты, запаха пороха, крови и пота. И то, что, дерзкая с ним прежде, она неожиданно сказала о любви к нему и засмеялась ласково, и то, что его самого непреодолимо тянуло к ней, и, может быть, давно, – не было той далекой любовью, светившей ему из бездны лет. Запах сыроватых аллей парка культуры, желтый песок под белыми босоножками, мелькание за кустами загорелых ног под ситцевым платьицем, велосипед, прислоненный к забору, неожиданная встреча возле будочки с газированной водой, серые, улыбающиеся ему глаза над стаканом пузырящейся шипучки и снег, бесшумно падающий вокруг фонарей…
Все оставшееся от того, прежнего, детского, полузабытого, было в кармане его гимнастерки – четыре письма, фотокарточки не было. И, снимая шинель, он на минуту приостановил движение свое, услышав хруст писем в кармане. Он почувствовал, что предает, разрушает далекое, прежнее, детское, это настоящее было важнее, нужнее ему, дороже и взрослее – он испытал это впервые.
– Никогда я… такого не чувствовал, как к тебе, – сказал он глухо и сел на нары, где лежала она, тихая сейчас, близкая, невидимая в потемках. – Ты веришь?.. Никогда!..
Он обнял ее. Она не поднялась, снизу руками обвила его шею, притянула к себе, и с замирающим стуком сердца он ощутил под гимнастеркой округлость ее груди, гибкий шепот дыханием коснулся его подбородка, тонкие пальцы ласкали его волосы на затылке, гладили его шею, скользили по плечам…
– Ты не жалей меня, не жалей. Делай со мной что хочешь. Разве ты не понимаешь, что завтра меня не будет с тобой!..
– Теперь ты можешь отправить меня в госпиталь… Что бы ни было – ты мой!..
Она лежала вся теплая, расслабленная, утомленно обнимая его, целовала легкими прикосновениями. Тихий обволакивающий шепот будто черными шерстинками стоял перед глазами Новикова, был бесплотен и беззвучен; и в том, как она прижималась к нему, губами проводила по лбу, по волосам его, была сейчас усталая нежность, готовность на все, что могло еще случиться с ними. Но после того, что впервые почувствовал он, – это короткое, казалось, неповторимое бредовое счастье обладания женщиной, – он не хотел верить в ее слова о госпитале и не верил в то, что завтра или сегодня ночью Лены не будет с ним. Была ошеломляющая его, непонятная, страшная ненужность в ее ранении, в их запоздалом сближении, в этой кажущейся случайности их близости.
В потемках, стараясь разглядеть ее белеющее лицо, Новиков слушал ее тающий шепот и молчал, – он никогда не испытывал такого горького, обжигающего чувства утраты, внезапно случившейся с ним непоправимой несправедливости. Приподнявшись, он вдруг стал целовать ее слабо шевелящиеся губы, мягкие брови, мохнатую колючесть ресниц и заговорил решительно, преувеличенно бодро:
– Ни в какой госпиталь ты не поедешь. Далеко я тебя не отпущу. Только в медсанбат. Я сделаю так, что ты будешь в дивизии. Ты моя жена. И все будут относиться к тебе как к моей жене. Не говори больше о госпитале.
– Жена… – повторила Лена медленно. – Как это ты хорошо сказал: жена… – Помолчала и договорила со злой горечью: – Но здесь не может быть ни жены, ни мужа.
– Я не хочу ждать. Я с трудом находил людей, которые уезжали из батареи. Даже своих офицеров. Из тех, кто шел из Сталинграда, ни одного не осталось.
Лена не ответила, уткнувшись лицом ему в грудь, нагревая дыханием, вдыхая запах его здорового, молодого тела: так пахло от него тогда в блиндаже с ранеными – терпкий знакомый запах пороха, он был еще весь пропитан им после утреннего боя. Долго лежала не шевелясь, и он понимал по ее молчанию, что она не хотела, не могла сказать ему то, что он бы отверг, не принял. И он сказал отрывистым голосом:
– Ты молчишь? А мне все ясно.
– Все может измениться, пойми меня! – ответила она серьезно и страстно. – Все… Слишком хорошо с тобой и неспокойно. Ты послушай меня, я, наверное, чепуху говорю. Но бывает так: когда очень хорошо – начинаешь всего бояться. Боюсь за тебя, за себя, понимаешь?
Он не выдержал, обнял ее.
– Ты действительно чепуху говоришь, Лена, – сказал Новиков спокойно. – Со мной ничего не случится. Об этом не думай. Я убежден, что меня не убьют. Еще в начале войны был уверен.
Она осторожно гладила его шею, его грудь.
– Обними меня крепче. Очень крепко, – неожиданно попросила она шепотом. – Чтоб больно было.
Треск, пронесшийся над накатами блиндажа, короткий невнятный крик, топот бегущих ног в траншее заставили Новикова вскочить, в темноте одеться с привычной поспешностью. Затягивая на шинели ремень, услышал он, как после беглых разрывов на высоте заструилась по стенам земля, застучала по плечам дробным, усиливающимся ливнем.
Потом сдавленный голос – не то Ремешкова, не то Степанова – толкнулся в дверь блиндажа:
– Товарищ капитан!.. Немцы!
И, услышав это «немцы», он мгновенно понял все.
Он быстро подошел к безмолвно севшей на нарах Лене и не поцеловал ее, только сказал тихо:
– Ну вот, началось…
И вышел из блиндажа.
Побледневшее к утру зарево, холодно тлеющий над туманными изгибами Карпат лиловый восток, пронизывающая ранняя свежесть земли, влажные от росы погоны и желтое, круглое, заспанное лицо Степанова, месяц, прозрачной льдинкой тающий среди позеленевшего неба, – ничто детально и точно не было сразу замечено и выделено сознанием Новикова. Все это уже не могло интересовать его, выделиться, остановить внимание, кроме одного, что в ту минуту реально увидел он.
Вся мрачно-теневая, еще темно покрытая остатком ночи опушка соснового леса, куда днем отошли немцы, как бы раздвигалась, оскаливаясь огнем, – черные тела танков, тяжело переваливая лесной кювет, уверенно расползались в две стороны: в направлении свинцово поблескивающего озера, мимо бывших позиций Овчинникова, и через минное поле – в направлении высоты, где стояли орудия Новикова. Все, что мог увидеть он в первое мгновение, удивило его не тем, что запоздало началась атака, а тем, что незнакомое и новое что-то было в атаке немцев, в продвижении их.
Ночь, непрочно тронутая зарей, заливала темнотой низину, услужливо скрывала начавшееся движение танков к высоте. Однако по железному гулу, по длинно вырывавшимся искрам из выхлопных труб, по красным оскалам огня, по скрежету точно гигантски сжатой, а теперь разворачиваемой, упруго вибрирующей от напряжения стальной пружины Новиков отчетливо и безошибочно определил это новое направление на высоту.
Пышно и ярко встала над разными концами леса россыпь двух сигнальных ракет. Как отсвет их, ответно взмыли две высокие ракеты на окраине горящего города, в том месте, откуда ночью с тыла высоты стреляли по орудиям ворвавшиеся в Касно танки, и Новиков, заметив эти сигналы, понял их: «Мы идем на прорыв, соединимся в городе».