реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Бондарев – Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров (страница 139)

18

И он зло достал из кармана гимнастерки узелок с орденами, длинное мрачное лицо его стало решительным.

– Тогда возьмите ж, товарищ капитан!

– Давай ордена, – сказал Новиков спокойно и протянул руку. – Значит, я ошибся…

Он много видел отчаяния на войне и знал: не надо жалеть людей в минуту слабости, и, хотя сейчас заметил в глазах младшего лейтенанта Алешина растерянность и осуждение, сухо повторил:

– Давайте ордена. А так как я ошибся, а вы это поняли, то делать нам в одной батарее нечего. После боя я переведу вас в другую батарею. Ремешков, вы что хотите сказать?

Ремешков, безмолвно собиравший котелки, чтобы помыть их, с выражением застывшего недоумения обернулся к Новикову белобровым лицом своим, произнес тихо:

– А когда с лейтенантом Овчинниковым бежали, он приказал мне: если хлопнет меня, доложи, мол, капитану, что восемь танков подбили. Порохонько, мол, четыре. – Ремешков, сглотнув, глянул в его сторону. – И прицелы, мол, отдай капитану.

– Це же не мои танки, це Петро, хлопчика-цыганка, – шепотом проговорил Порохонько, стискивая в горсти узелок с орденами, и заморгал обожженными ресницами. – И ордена его… не мои…

– Спрячьте ордена, пока я не раздумал, – сказал Новиков холодно. – Батарея за несколько часов потеряла двенадцать человек. Я не хочу, чтобы было двадцать. Младший лейтенант Алешин, зайдите в землянку.

Вошли в землянку, прохладную, сыро пахнущую землей, Новиков посмотрел во взволнованные глаза Алешина, спросил:

– По лицу видел: все время хотел что-то сказать. Ну, слушаю.

– Почему вы так, товарищ капитан? Вы же обидели его… Замечательный же наводчик! – горячо заговорил Алешин. – Я за него ручаюсь! Товарищ капитан, он прав! Разве можно ждать? Да что же это такое: мы оставили раненых?

Новиков сказал:

– Учти, Витя, на тот случай, если меня убьют, такие штуки, как с Порохонько, – это нервы. Началось с Овчинникова. Не смог вытерпеть, когда это нужно было. Ты понял, Витя?

– Вы убили его? – полуутвердительно сказал Алешин. – Я видел…

– Этого я не видел, – покачал головой Новиков. – Я чувствовал, они хотели взять его живым. И если он попал к ним, я бы хотел не промахнуться.

– Не верите ему?

– Не в этом дело.

– Вы вместо наводчика сами стреляете! Тоже не верите?

– Опять не в этом дело. На войне есть такие минуты, Витя, когда многое надо делать самому.

Алешин замялся, его каштановые волосы наивно лежали на беззащитно чистом лбу, открытом сдвинутым назад козырьком фуражки. Но вид его не был беспечно лихим, как давеча, когда после боя пришел он от орудия весь налитый радостью молодого тщеславия, – расчет его подбил три танка. И Новиков подумал: они недалеки друг от друга по годам, но что-то резко отделяло их, просто он чувствовал себя гораздо старше Алешина, и странная, похожая на горечь нежность толкнулась в нем. «Он сохранил то, что потерял я, – способность жить по первому впечатлению. А это признак молодости. Как он это сохранил? Может быть, потому, что он год был рядом со мной и смог сохранить то, что я терял? – подумал Новиков. – Неужели это так?»

– У них ведь снарядов нет, товарищ капитан! – заговорил, помолчав, Алешин. – Пять снарядов – почти ничего. А Лена там… С ранеными. Нажмут фрицы из ущелья – и не успеем! Страшно подумать, что они сделают с Леной. Я раз видел одну медсестру… Почему вы медлите, товарищ капитан? Почему не отдаете приказ взять раненых?

Новиков курил, сквозь дым сигареты глядел на Алешина и не прерывал его.

«В отличие от меня он понимает только добро в чистом виде, – подумал Новиков, вспоминая недавний разговор с Гулько. – Он не умеет скрывать то, что надо иногда скрывать в себе, не научился ждать, терпеть. Он слишком поздно начал войну, чтобы понять: порой шаг к добру, стремление сейчас же прекратить страдания нескольких людей ведет к потерям, которым уже нет оправдания. Еще два года назад я думал иначе».

– Надо понять, – проговорил Новиков, – надо понять: нельзя показывать немцам, что орудия Овчинникова разбиты. А мы это сделаем, если начнем эвакуировать раненых днем, сейчас. Там есть люди – значит орудия существуют. Пять снарядов – не один снаряд. Это пять выстрелов. По переправе. По танкам. Чувствую, Витя, в этом польском городишке мы, кажется, завершаем войну. Нет такого ощущения? Если немцы прорвутся в Чехословакию, значит война на два, на три часа, на сутки продлится дольше. Все ясно? Вечером решим с орудиями. Топай на огневую. Я полежу малость.

Он расстегнул пуговичку на воротнике гимнастерки, сбросил ремень, лег на солому, слыша, как в замешательстве вышел из землянки Алешин. И только сейчас почувствовал каменную усталость во всем теле. После нескольких часов напряжения болели до рези глаза, ныли мускулы, горели в хромовых сапогах ноги, но не было желания двинуться, с наслаждением скинуть тесные сапоги. Он закрыл глаза – блеснули вспышки, ощутимо толкнуло в грудь душным воздухом, неясно возник чей-то голос: «Там раненые у орудий… Где Овчинников? Он убит? Богатенков убит, Колокольчиков убит… Убит? А Лена? Она убита? Не может быть…»

Сквозь этот хаос вспышек, сквозь этот незнакомый голос он с чувством мучительного преодоления дремоты пытался вспомнить, представить ее лицо, какое было оно у живой. Что это? Для чего она здесь? Он кого-то ждал в тишине под фонарем у забора, падал снег, а она смело, готовая на все, шла к нему узкими шагами, стройно, покачиваясь, и в такт шагам колыхалась ее шинель. Но когда это было? В детстве? Что за чепуха! Вот ее последнее письмо, которое он все время носил с собой. «Тебя уже не было в живых, ты был убит, а мы сидели с ним три года за одним столом в пятой аудитории, помнишь? Вместе готовились к зачетам, и я привыкла к нему. Дима, об этом надо было сказать сразу, ведь ты верил, что я…»

«Молодец! В первый раз сказала прямо, лучше всего – ясность… Спасибо, милая Лена… Она убита? Не может быть! Кто это сказал? Младший лейтенант Алешин? Но он не знал никогда ту Лену, тот фонарь, тот снег… Я не говорил об этом. Откуда он знал?»

Вспышки исчезли, темное, глухое, вязкое душило его, навалясь на грудь, и Новиков, задыхаясь, чувствовал во сне это душное беспокойство, тупую, непроходящую тоску. Весь в испарине, он застонал, точно сдавленный в накаленном солнцем мешке, и с томлением физического неудобства, очнувшись от липкой дремоты, смутно понял, что физически беспокоило его, – жали тесно, колюче сапоги. Стараясь восстановить в памяти бредовую путаницу забытья, он, упираясь носком одного сапога в каблук другого, хотел стащить их с ног, чтобы освободиться из этой горячей тесноты и наконец испытать ощущение отдыха. Но неясные отблески беспокойства оставались в его сознании.

Громкие голоса, топот ног вблизи землянки заставили Новикова разомкнуть глаза.

Он сел, привычно потянулся за ремнем с пистолетом. Отдаленные удары судорогами проходили по землянке.

– Кто там? – крикнул он, уже машинально стягивая ремень и оправляя кобуру. И, вскочив, шагнул к выходу, завешенному плащ-палаткой, отдернул ее, тревожно охваченный предчувствием.

На пороге стоял младший лейтенант Алешин, трудно переводя дыхание: он, видимо, бежал от огневой.

– Что случилось? Орудия? Лена? – тотчас спросил Новиков, по неспокойной внутренней связи соединяя все в одно.

Алешин, подавляя возбуждение, доложил:

– Петин, товарищ капитан. От Гулько… В городе черт-те что… Танки прорвались. В центр. Обстреляли машины. Одну сожгли.

– Какие машины?

– Там Петин на огневой, товарищ капитан… Одну машину привел. Вас ждет. Осторожней – автоматчики и снайперы появились. Бьют по орудию, откуда – непонятно! Вот гады!

– Пошли!

Новиков вышел из полутьмы землянки в прозрачную чистоту осеннего воздуха, в ход сообщения, залитый солнцем, и здесь Алешин остановил его:

– Пригнитесь, товарищ капитан! Это место они пристреляли. По мне полоснули. Чуть фуражку не сбили. Вон, смотрите!

И указал на выщербленные белые отметинки – следы пуль на выступавших из земли торцах наката.

– Откуда обстреляли?

– Пригнитесь, прошу вас, товарищ капитан!

Но прежде чем пригнуться, Новиков скользнул взглядом по солнечному покойному озеру, по минному полю перед высотой. В глубокой низине струился дым догоравших угольно-черных танков, мирно желтели на солнце сосновый лес, бугры позиций Овчинникова, – настороженный, обогретый, странный покой был здесь. И только справа и за спиной, где был город, нарастали, смешивались звуки боя. В мрачно ползущей стене копоти над городом с рокотом мелькала партия наших штурмовиков, высекая пушечные вспышки; скачкообразные глухие разрывы бомб потрясали землю.

– Пригнитесь же, товарищ капитан, прошу вас! Вы же… – Алешин не успел договорить: сухой щелчок выбил брызнувший осколок дерева из торца наката над головой Новикова. Оглянулся – пуля легла в пулю – и посмотрел туда, где в голубой солнечной тишине мягко лопнул выстрел. Звук выстрела растаял бесследно, но показалось: стреляли недалеко.

– Надо бы выследить эту сволочь, – сказал Новиков и, все-таки нагнув голову, пошел по ходу сообщения. – Возьми на себя, Витя. А то перещелкает людей поодиночке.

– Здесь не один, – ответил Алешин, вглядываясь в торцы наката. – Расползлись, как клещи!

На огневой позиции в окружении солдат сидел, изможденно привалясь спиной к брустверу, ординарец Гулько Петин. Сидел он громоздкий, разбросав ноги в просторных запыленных сапогах, двумя руками держал котелок, пил жадными глотками, вдыхая через ноздри. Вода текла на его разорванную гимнастерку, на грязные колодки медалей. Увидев Новикова, поставил на землю котелок, расплескивая воду, попытался встать, заелозил ногами. Новиков сказал: