Юрий Бондарев – Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров (страница 112)
Потом далеко справа, откуда глухо доносилась канонада, едва видимыми комариками прошла группа штурмовиков, за ней волной пронеслась другая, третья, все небо замельтешило там, долетел слабый гул, и тогда все разом поглядели друг на друга, потом – на Кондратьева.
Деревянко зло сказал:
– Не туда, не туда, дьяволы!
– Это на Днепров, – заметил Кондратьев.
Только наводчик Елютин, спокойный, лежал на снарядных ящиках, по обыкновению, копался в механизме ручных часов, разложенных на несвежем носовом платке.
– Наладился! – угрюмо бормотал Бобков и косил широкие брови. – Нужны твои часы, как собаке калоши. Брось, говорят, не то как махну по твоей механизме. Искры полетят!
– Ну а какой толк? – миролюбиво отвечал Елютин. – Может, тебе часы не надо, а я обещал Лузанчикову.
Бобков беспричинно раздражился:
– А на кой они мне? Я и так в подрез время узнаю, понял? По воздуху, понял? По нюху. Ноздрей!
– Ну, сколько сейчас времени? – Елютин улыбался, и, как отсвет этой улыбки, мелькало сочувствие в широко раскрытых глазах Лузанчикова.
– Дурак! – мрачно и самолюбиво отрезал Бобков. – И сроду, видно, так! Полтретьего. Проверь! Поработал бы четыре года в поле на тракторе – часы б через забор забросил, как воспоминание. – И обратился к Кондратьеву неуспокоенно: – Загораем, товарищ старший лейтенант? Там бомбят, здесь бомбы не рвутся! Курорт!
И огромный, широкий, шевеля сильными плечами под шуршащей на ветру плащ-палаткой, враждебно глядел в сторону скрытых лесами Ново-Михайловки и Белохатки, где отбомбили самолеты и непрерывно постукивала молотилка боя.
Разговоры были ненужны, бессмысленны, но тяжелее всего молчание на плацдарме, тесно сжатом низким небом, плоско-мертвенным Днепром, бесприютно пасмурной землей и перекатами канонады, слева и справа.
Стал накрапывать дождь, потом посыпался мелкой, нудной пылью, затянув сизым туманцем немецкие окопы, посадку, дорогу за ней, темные леса, остров на Днепре. Орудия и открытые в ящиках снаряды влажно заблестели; потемнели капюшоны солдат, сидевших на станинах нахохленными воронами.
«Надо открывать огонь, – думал Кондратьев, слушая сонный лепет дождя по капюшону. – Чего я жду? Позывных батальона? А будут ли они? Полковник, и солдаты, и я понимаем, что ждать глупо! Что же, я открою без команды огонь и отвечу… Но если все изменилось там, я ударю по своим? Меня расстреляют за это. Но они просили на рассвете огня. Где же приказ, наконец?..»
Он огляделся. Солдаты цепко уловили его движение, и тотчас он услышал над ухом вежливо воркующий голос Цыгичко:
– Пока… Поскольку без делов солдаты, товарищ старший лейтенант, разрешили бы им в землянках погреться. Тепло, ведь оно бодрость духа и моральное состояние придает. Основываясь, значит, на опыте прошлых боев с немецкими оккупантами.
– Да? – спросил Кондратьев. – Вон даже как? Очень хорошо!
Старшина напряженно улыбнулся, прикрыв рот ладонью.
– Следовательно, забота о живых людях, – едко сказал Деревянко. – Моральное состояние приподымает! Большой мастер приподымать!
– Старшина, ты никак свою палатку потерял? – в упор спросил Бобков.
– Да разве я ж о себе, хлопцы? – забормотал Цыгичко. – Я же не о себе.
«Что я стою? Почему я не подаю команду? – думал Кондратьев. – Есть ли оправдание тому, что люди гибнут там, а я стою вот здесь, как последний подлец, и думаю о чистоте своей совести?»
– Старший лейтенант, к телефону!
Он пришел в себя, – шуршал в кустах дождь, из окопа Сухоплюева тревожно высовывалась голова связиста, и вдруг с горячо поднявшейся в душе злостью к себе он скомандовал срывающимся голосом:
– К бою! Зарядить и ждать!
Все вскочили, и он, добежав до сухоплюевского окопа, покрытого сверху плащ-палаткой, спросил громко:
– Кто? Гуляев?
Кондратьев взял трубку, облизнул шершавые, обветренные губы, сказал:
– Товарищ Четвертый…
– Что?
– Я не могу ждать. На что мы надеемся?
Полковник Гуляев шумно дышал в трубку.
– На чудо. И терпение.
– Чуда не будет. Я открываю огонь!
Было молчание – долгое, мучительно неясное.
– Открывай, – неожиданно тихо сказал полковник. – Открывай, сынок… Открывай. По Ново-Михайловке. Да людей береги. Слышишь, голубчик? Людей. Вы ведь у меня… последние артиллеристы.
А Шура стояла в стороне, прислонясь к стене окопа, кутаясь в плащ-палатку, как будто знобило ее.
Глава пятнадцатая
Глубокой ночью, ясно вызвездившей в черном чистом небе, небольшой плот осторожно отчалил от правого берега, мягко захлюпал по черной воде, качаясь и наплывая на синие зигзаги горевших в воде созвездий.
В эту ночь не зажигали Днепр немецкие прожектора, не стреляли вдоль берега крупнокалиберные пулеметы, танки не били прямой наводкой по острову на шум машин, на случайно мелькнувший огонек.
Ночь, темная, с холодным воздухом, кристальной тишиной поздней осени, легла на спокойные высоты, на уснувшую, измученную землю. Изредка слева, как бы сонно и нехотя, вспыхивали немецкие ракеты, бесшумно сыпались красные светляки пуль.
Бежала и нежно лепетала вокруг бревен вода, скрипели уключины, дремотно поскрипывали, терлись бревна.
«Кажется, весь день был ветер, а теперь какая странная тишина, – лежа спиной на соломе, думал Кондратьев, испытывая смешанное чувство неверия и беспокойства. – И куда мы плывем под этим звездным небом? В тишину… Но, кажется, кто-то убит? Что случилось с Сухоплюевым? Он лежал между станин лицом вниз, без фуражки… Рядом с Елютиным. А орудия где?»
Он напряг память, хотел вспомнить, что произошло несколько часов назад, но ничего не мог вспомнить. Мешала плотная тяжесть в голове, ломило в надбровье, и путала мысли втягивающая студеная высота мерцающего неба. Скрипуче пели уключины, душно пахла солома, влажная плащ-палатка неприятно подпирала подбородок. Он сделал движение, но перебинтованная голова была словно привязана к бревнам.
– Шура? – слабо произнес он и позвал: – Шура…
Звезды исчезли, их заслонил кто-то, повеяло свежестью в лицо.
– Шура? – спросил он неуверенно.
– Я, Сережа, – прошелестел осторожный шепот из темноты. – Что, болит? А ты не поворачивайся, не надо…
– Шура, меня ранило? Ничего не помню… Где Сухоплюев?
– Нет его.
– А Елютин?
– Нет.
– Где они?
Она промолчала.
– Сними плащ-палатку, – прошептал он, потом попросил: – Говори все.
Она сняла плащ-палатку. Он здоровой рукой слабо тронул ее колюче-холодный рукав шинели, повторил:
– Говори все.
Тогда она ответила полуласково, полувопросительно:
– Хочешь, сказку расскажу? Я много сказок знаю. Ты в детстве любил сказки?
Он нащупал, несильно сжал ее не отвечающие на его пожатие пальцы.
– Мы стреляли, а потом… потом…
– А потом по орудиям стреляли танки, – проговорила она тихим голосом. – А потом у нас кончились снаряды.
– Шура, ты сказала не все, – сказал Кондратьев, глядя на темное, переливающееся холодными звездами небо, на туманно искрящийся Млечный Путь.
Было ему как-то непростительно, горько жаль, мнилось, что кого-то он тяжело, грубо оскорбил, кто вскоре погиб в двух шагах от него. Шура, казалось, знала, видела это и поэтому не говорила все. И память не вдруг, смутно стала выхватывать несвязанные, отрывочные картины того, что было несколько часов назад.