Юрий Аракчеев – Ибо не ведают, что творят (страница 6)
Да, как это ни казалось странным, но больше всего боялись у нас именно правды! Даже вполне «советских» – таких, казалось бы, безобидных «природолюбов», как Пришвин или Паустовский, не очень-то жаловали партийные власти. Эти писатели считались не очень серьезными, они «преступно увиливали» от участия в борьбе коммунистов за Светлое Будущее и от описания решающей роли Партии в жизни Страны Советов! О произведениях же таких писателей, как Бунин, Набоков, Булгаков, Платонов мы вообще знали лишь понаслышке.
Обо многом говорили мы с Пашкой, во многом были согласны друг с другом. Правда, он резче меня относился к тому, что у нас происходит. Он ненавидел советскую власть, не верил ни в одну из «ленинских идей». Он считал, что люди рабы по своей природе и если и напоминают кого из животного мира, то в лучшем случае червей. Такие же безмозглые, но, к тому же еще, и послушные – «Все, как один!»
С горечью воспринимая многое из того, что вокруг, я вынужден был с ним соглашаться. Но не мог не видеть, что кое в чем он все же неправ. На все есть свои причины! Ведь по отдельности люди, наоборот, чаще всего хорошие, а поступают глупо или подло сплошь да рядом по слабости или по неразумению. Нельзя обвинять всех скопом! Иной раз достаточно поставить себя на место человека, поступившего плохо, увидеть обстоятельства и причины его поступка – и становится ясно, что надежда на лучшее есть! Плохо устройство общества – это во-первых! А во-вторых, люди
И я потому еще не соглашался с Пашкой, что видел: он сам поступает далеко не всегда хорошо. И врет. Как же можно так резко судить других, если ты сам не безгрешен? Прежде всего ты должен сам отвечать тем требованиям, которые предъявляешь другим.
Теоретически Пашка со мной соглашался. А практически сплошь да рядом не признавал своей неправоты. По какой-то странной закономерности он судил себя гораздо мягче, чем других. Это-то и сбивало с толку.
Вообще мир казался мне заколдованным. Главным колдовством было вранье.
Эта тема и представлялась мне теперь основной в будущих моих сочинениях.
– Как ты представляешь свое литературное деревце под сенью советского баобаба? – ехидно спрашивал Пашка.
– Мое дерево будет рядом и не под сенью вовсе, – не слишком уверенно отвечал я.
Пашка презрительно хмыкал.
Не нравилась мне унылая университетская жизнь! Дошло до того даже, что я стал организовывать так называемые «вечера группы» – с кем-то из приятелей-студентов мы приезжали в какой-нибудь вуз, где, по слухам, учится много девчонок, и в перерыве между лекциями подходили к какой-то понравившейся нам студентке. Показывали свои студенческие билеты и говорили, что у нас на Физфаке учатся одни парни, а потому мы хотим организовать «вечер группы в общежитии МГУ» и хотели бы пригласить на него «девушек из вашего института, человек пять-шесть». Как правило, это срабатывало, мы назначали встречу у метро, а там говорили, что гостиная общежития занята – внезапно приехали иностранцы… Но мы можем собраться на квартире одного из наших студентов. Девчонки, как правило, соглашались, и мы все ехали в мою коммуналку, где уже собрались трое-четверо моих приятелей или студенов-жильцов. Комната моя была всего-навсего 20 квадратных метров, но мы – человек 8-10! – ухитрялись в ней поместиться и даже танцевать и играть в какие-то игры! Сейчас трудно, наверное, в такое поверить, но так – было! Завязывались знакомства, и в принципе это всем нравилось! Главное же – это была хоть какая-то альтернатива университетской занудности!
Кое-как дотянув до третьего курса, я решил уйти из Университета – ринуться в жизнь по-настоящему! Я не хотел становиться рабом, винтиком какой-то социальной машины, к тому же быть безрадостным импотентом, а все больше ощущал, что в университете именно к этому шло. Ведь при всем, при всем я никак не мог преодолеть своего инфантильного целомудрия…
(«Девчонки», 1956 г.)
Едва покинув университет (уйдя с третьего курса), почувствовав сумасшедшую радость освобождения, «возвращения к себе», я почти тотчас «сформулировал» два первых рассказа: «Зимняя сказка» и «Запах берез». О том, что было мне хорошо знакомо и горячо любимо – о природе и рыбной ловле.
Это в понимании литературоведов были, вероятно, не рассказы вовсе, а «зарисовки», но в них я ощутил некоторую законченность, и они мне самому очень нравились. Конечно, я понимал, что многим они покажутся «несерьезными», «легковесными», но по крайней мере в них была безусловная – с моей точки зрения – правда! Любовь к жизни и поэзия этой самой жизни – в противовес ненавистной «социалке». Разумеется я вылизывал их до последнего слова, добиваясь, во-первых, соответствия написанного тому, что чувствовал, а во-вторых некой музыки прозы, то есть внутреннего ритма… Это – правда, а не то, что нам постоянно впихивают по радио и в газетах! Правда существования в этом мире, правда искренних ощущений и чувств!
Еще я написал «рассказ-очерк» о встрече с мужиком, продававшим наловленных на блесну окуней на московском Центральном рынке – о том, как познакомился с ним, а потом, когда ушел из университета, поехал к нему в гости на Рыбинское море и, с вожделением впитывая воздух свободы, ловил рыбу «на мормышку» из проруби «по последнему льду». Это, собственно, и были первые шаги моего
Потом я сочинил рассказ «Сверкающая гора окуней», опять связанный с рыбалкой, и это стало моим достижением еще и потому, что в нем описывалось то, что было на самом деле не впрямую, а с некоторой долей фантазии. И – от третьего лица. Хотя на самом деле, конечно, все равно от первого. А главным героем был не я, а мальчик двенадцати лет. Хотя на самом деле, конечно, все равно я (таким ведь и был по сути тогда…). И речь там шла лишь косвенно о рыбной ловле, на самом же деле – о столкновении мальчишки с ложью и предательством взрослого мира, как я это понимал. И в фантазии моей была не ложь, а правда.