Юрий Аракчеев – Ибо не ведают, что творят (страница 15)
Ну так вот и пусть действие моего рассказа как раз и проходит среди созданного «трудом человека» – на заводе. Среди станков, масла, металла… Это ведь и на самом деле мир рабочего, которого я выбрал в герои своего рассказа.
Фокус же в том, что все остальное я оставил человеческим, то есть Божьим. Мой герой – я дал ему оригинальное имя «Фрол» – вынужден жить в мире металла, масла, электричества – в мире Системы, – но душа у него
Да ведь он, Фрол, и сам тоже как бы подкидыш в этом бесчувственном, лживом мире – не понимает он пустой демагогии и бесконечных обманов властей, этакой игры в добро вместо добра, игры в любовь вместо любви – то есть явной лжи и примитивной капитализации советского общества…
И, к тому же, не так давно умер его единственный сын (хотя было это еще до Афгана, Чечни и треклятого ельцинизма, когда непонятно за что не только пожилые, но и молодые стали умирать тысячами…). Вот и берется он за «неблагополучный» мотор. И – отлаживает его, вопреки даже запрету начальника ЛИДы. То есть вот вам, лгуны, лицемеры, служители и рабы Системы, – нате, выкусите! Вы хотели списать это несчастное существо, отправить его в переплавку? А я вам не дам! Вы же сами все заржавлены, людишки слепые, ничтожные. Только ваша ржавчина – изнутри, ее как бы не видно. А я докажу вам, что и заржавленный при большом желании может стать вполне здоровым… В отличие, между прочим, от вас.
Ну, разумеется, всего такого мой Фрол не говорил и даже не думал. Это думал я за него, а он просто отлаживал мотор, потому что живое сердце рабочего человека не могло отправить на переплавку труд тех людей, которые мотор собирали. А если какая-то сволочь про него напрочь забыла и в угол поставила, то мотор-то не виноват! Фрол поставил его на стенд, проверил и увидел, что неисправность – ничтожная. И, отлаживая его, даже добывая для него недостающие детали со склада, он испытывает к мотору нежность. Чуть ли не как к сыну. А когда, вычистив, починив и отладив, отправляет его на конвейер сборки, то чуть-чуть пускает слезу и шепчет: «Ступай, сынок. Ничего…»
Написал я этот рассказ, можно сказать, молниеносно. Ведь все хотя и реально по сути, но придумано ведь. А это легче. Гораздо легче, чем разбираться в том, что происходит на самом деле, в действительности, и сомневаться, сомневаться, сомневаться…
И назвал я свой рассказ так: «Ступай, сынок…»
Естественно, сразу отнес в пару каких-то журналов. И из обоих мне его аккуратно вернули. Рецензенты упрекали за «перегруженность производственными терминами» (но ведь это – мир рабочего Фрола! – негодовал я) и за то, что Фрол, опять же,
Ну что с ними делать? От этой дури я приходил в себя месяца два, но все же опомнился и обнаглел: понес рассказ не куда-нибудь, а в «Новый мир», наш самый лучший, самый честный журнал под руководством Твардовского, не так давно напечатавший солженицынского «Ивана Денисовича».
Позвонил в назначенное время – недели через две, быстрее они никогда не читали, – сотрудник сказал: «Приходите».
Я пришел.
За столом в отделе прозы сидел молодой человек, блондин.
– Прочитал, – сказал он. – Хороший рассказ. Но нельзя же уж так-то.
И он протянул мне мою рукопись.
– То есть как это «так-то», – совершенно недоумевая, спросил я.
– Ну, слишком все мрачно у вас. Этот рассказ не пройдет. Слишком. Вы в Литинституте учитесь? Принесите еще что-нибудь.
У меня перехватило дыхание. Казалось: будь у меня револьвер (как у американских ковбоев – кольт, например…) – наставил бы на него в упор. Как еще с ними говорить? Но револьвера у меня, к счастью, не было, я взял рукопись, повернулся и ушел. Сволочи паршивые! А что, у Солженицына не мрачно? А что, в других рассказах и очерках, которые совсем недавно печатались в этом журнале не «так-то»? И причем тут вообще «мрачно»? Это – жизнь! Она такая. Не нравится – надо жизнь менять, а не заставлять писателей врать. Мертвые души! Я просто не знал, что делать. Самое поразительное, что это – в «Новом мире», самом лучшем, самом честном нашем журнале! Если здесь так, то куда же… Это же не люди! Автоматы какие-то.
Как выяснилось потом, это был будущий известный – особенно в диссидентских кругах – драматург! Известный, повторяю, не в каких-нибудь, а в «левых», «диссидентских» кругах! То есть по взглядам он был как будто бы такой же, как я! И вот вам: «Не пройдет!»… Тогда я не знал этого, да и не мог предполагать, что он станет достаточно широко известным и именно «левым», то есть как бы «честным», и что у него будут действительно неплохие пьесы… Но теперь понимаю: это было знаменательно! То есть теперь стало для меня знаменательным и… многое прояснило из того, что случилось в стране потом. И по поводу «диссидентов» особенно. Но тогда…
Тогда я опять чуть не сдвинулся. Стена! Железобетонная стена! Если «рассказ хороший», но, несмотря на это, все равно «не пройдет», даже в этом – лучшем! правдивейшем! – журнале, причем он ведь еще и на выигрышном – «производственном»! – материале, то на что же вообще рассчитывать?! И ведь сотрудник этот по сути даже никак не аргументировал свой отказ! Просто вернул мне рукопись, и все. Как ни в чем не бывало! Мол, вали отсюда, не до тебя! Он не только не дал рассказ «выше» – на редколлегию, он даже не поговорил со мной, не счел нужным что-нибудь объяснить! Отпихнулся, и все. Равнодушно! Бездушно! Как ни в чем не бывало. Но, повторяю, я тогда о том, что он «левый», не знал.
Но что же все-таки делать?
Прошла неделя, а может быть и больше. Я дал почитать рассказ человеку, с которым тогда дружил, тоже будущему писателю и тоже ставшему впоследствии весьма известным – Володе Маканину. Может быть, не тот блондинчик из редакции сошел с ума, а я? Рассуди, Володя… И рассказ моему другу очень понравился.
– Сходи еще раз, – сказал он. – Это наверняка какой-то случайный сотрудник был. Или трус, или дурак, или просто сволочь. Иди прямо к заведующему отделом прозы. А то и к самому Твардовскому… Отличный рассказ! Там, в редакции, вся эта мелкота вокруг Твардовского крутится… Это же мыши, настоящие серые мыши…
И я пошел вновь. Молодого человека на этот раз не было, а была молодая женщина, которую звали Инна Борисова.
– Оставьте, – сказала она. – Нет-нет, к заведующему так просто у нас не принято, а уж к Твардовскому тем более. Что вы… Оставьте, оставьте, я обязательно прочитаю. Вы в Литинституте, говорите? На каком курсе?
Читала она приблизительно месяц. Рассказ ей «очень понравился». Она по телефону сказала, что дает его «наверх», то есть заведующему отделом прозы, потом членам редколлегии… Конечно, для меня это был праздник, хотя, пока еще ничего неизвестно…
Заведующему отделом прозы и членам редколлегии рассказ понравился тоже, попросили, правда, заменить название. Я предложил – «Подкидыш». Согласились.
И – о, чудо! – в конце концов (всего через полтора года…), его опубликовали! В самом престижном, самом благородном и честном журнале того времени (а, пожалуй, и всего послереволюционного времени в России)! И мне сказали, что о нем очень хорошо отозвался сам Александр Трифонович Твардовский.
Да, это было настоящее чудо! Всего-навсего полтора года мой «производственный» рассказ ждал своего опубликования в журнале, всего-навсего… И отредактировали не сильно… Для того времени – большая удача!
То меня не признавали нигде – ни в журналах, ни даже в газетах, – а то вдруг признали в самом-самом лучшем журнале! Правда, года через два и со второго захода… Но признали же!
Тут ради справедливости надо добавить еще одно. Пока длилась вся история – прочтение, редактирование, «постановка в план», верстка, печать, – я принес свой рассказ на обсуждение в Литинститут. (Да, да, получив тогда «зачет по творчеству» за присланную повесть «На Рыбинском море», я решил регулярно посещать-таки «творческие семинары», чтобы выработать «носорожью кожу»…). И – выдал «на обсуждение» своего «Подкидыша». Тут картина была совершенно другая, чем на «обсуждении» первом. Мой рассказ поняли и оценили «семинаристы»! И меня, кажется, даже зауважали… «Отличный рассказ у тебя, – сказал один из прочитавших. – Выпить хочется после него…» Правда, на семинаре знали уже, что рассказ вот-вот опубликуют в «Новом мире», к тому же он был «производственный»…