реклама
Бургер менюБургер меню

Юля Тихая – Откупное дитя (страница 12)

18px

Если же дверь не закрыть, однажды в неё обязательно явится что-то нечистое.

Я выхожу из разнотравья, а мальчишка сидит на дороге и грызёт ногти. Потом он видит у меня в руках выпачканный в грязи шлем и на глазах бледнеет.

– Это, – сурово говорю я, – что такое?

Волосы у меня тоже гневаются, искрятся, и от этого мальчишку потряхивает. Со страху он заикается ещё сильнее, но всё равно упрямится:

– Н-не з-зна-аю…

Я вижу: он врёт. Он знает, что в лугу лежат неотпетые мёртвые. Весь посёлок знает, потому и не ходят сюда и коз не водят, потому и считают это место дурным.

Грач резко, глумливо гаркает, и устраивается у меня на плече.

– Ну?!

– Н-не зна-а-зна-а-аю…

Дальше шагаем в молчании. Мальчишка втягивает голову в плечи и косится на меня, будто порывается что-то сказать, но в последний момент сам себя одёргивает. Я кручу в руках шлем и понемногу сковыриваю грязь и отбрасываю в сторону. С одного бока шлем пробит и расколот, такое чинить не станешь, но всё равно странно, что у мертвяка его забирать не стали: это ж не деревянный лук, его хоть на переплавку можно… да и вон какой тяжёлый.

Разве что, может, его просто не нашли. Может, метвецов было не два и не три, а куда как больше, и за всем их скарбом победители не сумели уследить.

Плохонькая дорога заворачивает налево, и мальчишка пугано озирается, а потом и вовсе останавливается.

– Во, – говорит он. – П-поля.

Дорога заросла травами, и колеи в ней почти не видно – если бы не глубокие канавы и насыпь, она давно пропала бы из виду. Грач толкается от меня и взлетает, а я почтительно устраиваю шлем на земле, отряхиваю руки, оглядываюсь, задумчиво чешу нос.

Поля, похоже, лежат между двух дорог: большой, по которой приехал торговец и я сама пришла в посёлок, и старой, той, на которую меня привёл мальчишка. Поля косые, от посёлка они расширяются и уходят куда-то дальше, и на них не растут ни пшеница, ни загадочный пурпур. Землю здесь заболотило, из неё торчат стебли, а стебли эти облеплены чем-то чёрным.

Я сажусь на корточки, опускаю руки – всё равно что в грязное озеро, а не поле. Стебли склизкие и колют пальцы. Тёмные наросты на ощупь похожи на камни, я отрываю один – и вижу с внутренней стороны скользкое коричневатое пятно в пупырку.

– Фу-у-у, – тихонько тяну я.

Потом задерживаю дыхание и тыкаю пальцем. Скользкое сжимается, втягивается и лезет вглубь раковины. Не камень: что-то вроде улитки, только улитки всё-таки немного милые, а это совсем какая-то дрянь.

Сонм таких улиток.

Я морщу нос и роняю улитку – бульк! Наверное, из-за этих тварей и погибли поля.

Наскоро читаю защитный заговор, высматриваю Чигиря в небе и только тогда замечаю притопленное в лесу строение с другой стороны дороги. Тёмный деревянный сруб, весь квадратный.

– А там живёт кто?

Оборачиваюсь и собираюсь клещами добывать из спутника правду, но увы мне: мальчишки и след простыл. Тот мужик, с которым мы про глаза договаривались, наказал ему проводить меня туда и обратно и во всём помогать. Но по всему выходит, что горящих глаз пацан боится сильнее, чем своего старосту и пришлую ведьму.

– Вроде мастерская, – сообщает мне Чигирь, падая на плечо камушком.

– Мастерская?

– Брошенная. Сзади крыша обвалилась, видно верстак и какие-то чаны.

– И как раз здесь, – подхватываю я, – и видели глаза. Через всё поле. Большая дорога вон, напротив, и среди граничных деревьев прореха. Сходится!

Грач усмехается, а потом вдруг как тиранётся башкой о моё лицо – ну точно кошка. И, довольно всклекотнув, говорит мне ласково:

– Там скелет валяется на пороге.

– Скелет?

– Мужик какой-то. Черепушка отдельно, ноги отдельно. Борода лопатой, руки связанные, прям к крыльцу прибит. Подразвалился уже, но гвозди видно.

– Бр-р-р. Так он, если скелет, он там… давно?

– Давненько.

– Все местные знать должны. Не может же быть, что не знают!

– Знают.

Грач совсем не кажется удивлённым, а я вспыхиваю от негодования.

– Так а не сказали они почему?! «Дурное место»! Да тут не дурное место, тут погост должен быть, а они его забыли сделать! А теперь у них глаза, видишь ли, завелись! Ну ладно, прибрать покойников они не догадались, но не сказали-то почему? И староста этот, или кто он там…

– Человек, – презрительно бросает Чигирь.

– Нет-нет-нет, – пыхчу я гневно, – ты не путай. Люди людьми, а это, Чигирь, скотство. Вот упырина! Да он же, да я же, как можно…

Я кипячусь, а грач веселится, даже смеётся по-своему, по-птичьи.

– Люди все такие, – говорит он важно. – Ты что, людей не знаешь?

– Я-то? Я знаю людей. И знаешь что? Мы вот прямо сейчас пойдём к нему и объясним, что так нельзя делать.

Грач смеётся, но я не слушаю.

– Я ему… да я ему!..

✾ ✾ ✾

– А вы что же, – недовольно поджимает губу важный мужик, – волховунья?

В его словах легко услышать издёвку. Все знают, что волховуний не бывает; в наших местах так и вовсе в шутку называют гулящих девок, которые не знают никакого полезного дела. А в скитах служат одни волхвы, женщины при них не поднимаются дальше помощниц и молильщиц, и все они – простые люди.

Женщина, знакомая с силами, может быть или ведьмой, или нечистью, или проклятой. Другого и не бывает.

Но это же не значит, что мы – нечистые – хорошего от дурного не отличаем!

– Я, может, и не волховунья, – сурово говорю я, борясь с желанием этот шлем со всей землёй внутри старосте на голову надеть, – но я-то могу взять и уехать отсюда, и будете вы в глаза нечисти глядеть, пока не наглядитесь. Этого вы хотите?!

Мужик суровеет, и в его глазах отражается искристый блеск в моих волосах. Они, как ни заплетай, живут своей жизнью, пушатся, кудрявятся, стоят пышной копной и шепчут что-то сердитое на таких, как вот этот мужик. У него пояс синий, расшитый петухами, и подбородок к небу задран, а совести – ни на грош.

Он надувается, будто из него рвётся наружу злоба, распирает нос и щёки, выкрашивает красным лоб, оттопыривает уши. Но потом мужик сдувается и говорит:

– Вы не серчайте…

А история оказывается – проще некуда; много их в наших местах, таких историй.

Не было у местных богатства больше, чем пурпурные поля. Стоят они на самой границе с туманными водами, пахнут солью и далью, и откуда-то из-под земли приходит в поле вода, а потом уходит.

Растёт в поле всё больше всякая дрянь, но на стеблях селятся улитки в цвестастых панцирях. Если их собрать, панцири расколотить, а розовые тельца правильно разогреть на печи, получится густой отвар. Он зовётся пурпуром, и крашеные им ткани ценятся по весу серебром.

Много лет рецепт хранился в одной семье, передаваясь в тайне от отца к сыну. Мудрёный, запутанный рецепт, в котором каждая деталь имеет значение: чуть ошибёшься – и выйдет одна только уродливая дрянь.

Все знают, что кроме улиток нужны ещё склизкие тёмно-зелёные травы с дальней части поля: они растут под водой, а если нагреть их – буреют. Травы эти сушат на солнце, жгут до золы, перетирают. Улиток нужно взять – видимо-невидимо, все их из панцирей выковырять, обрезать лишки, кинуть в стеклянный чан. В тот же чан надобно всыпать травной золы и влить едкой кали, но никто не знает, сколько в точности; ещё старик Паках в тот чан плевал, читал над ним слова и заливал что-то из крошечной бутылочки, а потом выставлял на солнце и подкладывал к чану с разных боков бурдюки с горячей водой, прислюнявливая палец и оценивая, чтоб чан не остыл и не перегрелся. Так он чародействовал над чаном, пока в нём не появлялась желтовая мутная водица, и если в той водице искупать ткань, а затем высушить, она становилась чудесного цвета, насыщенного, яркого, будто спелые ягоды, – но никакими ягодами так не скрасить материи.

Паках научил крашению своих сыновей, и весь посёлок трудился на пурпурных полях и благоденствовал. А потом пришли чужаки, которым не терпелось завладеть драгоценными тканями. Пришли с мечом и горящими стрелами, много домов пожгли, многих местных убили. Пакаха и его сыновей то били, терзали и резали ножом, то манили сладким будущим и большими деньгами. Вот только все они выбрали умереть, но не открыть чужакам рецепта.

Наверное, это Паках и лежит на крыльце своей мастерской.

С тех пор в посёлке печалей больше, чем радостей, и пурпур в нём больше варить не умеют.

– Давно это было? – спрашиваю.

И мужик цокает:

– Лет надцать.

– И за все надцать лет вы тела не прибрали?