18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юлия Сафронова – Русское общество в зеркале революционного террора. 1879–1881 годы (страница 65)

18

Спускаясь вниз по ступеням объединений представителей общества от одной сколько-нибудь многочисленной группы к другой и не находя ни в одной из них согласия, организованного политического действия, не вызывавшего бы протеста внутри самих этих групп, рассказ об обществе дошел до предела — до отдельного человека, действующего от своего имени. На этой последней ступеньке может показаться, что у этой книги нет героя. Русское общество внезапно кажется иллюзией, грандиозным обманом и самообманом. Оно не приходит на помощь правительству, когда то взывает к нему, но и слухи о грандиозных пожертвованиях в кассу «Народной воли»[1465], укрывательстве террористов[1466], сотрудничестве с ними[1467] при ближайшем рассмотрении оказываются преувеличением. Достоверные случаи прямого пособничества или просто переговоров представителей общества с террористами за пределами ограниченного кружка фрондирующих литераторов и земских деятелей крайне немногочисленны. Ощущение беспомощности и бессмысленности существования выражено в горьких словах Н.П. Колюпанова: «…как жило до сих пор русское общество? Мы думали, говорили, писали, сочувствовали, бранили, просили, желали, надеялись […], но никогда ничего не делали»[1468]. В этой жалобе есть слово, которое способно победить скепсис по поводу существования русского общества за пределами локальных публичных собраний и face-to-face коммуникации, так удачно объединенных Л. Хефнером аналитической категорией «местное общество». Это слово «мы», позволяющее вернуться по тем же ступеням вверх. Человек, высказывающий свои мысли высшей администрации, чувствовал себя не только служащим, дворянином, родителем, но и членом общества, говорящим с властью от имени многих. Все попытки коллективного давления на власть предпринимались от имени общества и ради общего блага. Русское общество говорило на одном языке, размышляло над одними и теми же проблемами, предлагало схожие способы их решения, обладало общими ценностными ориентациями. Именно ощущение «мы», постоянно присутствующее в разговорах, мыслях, поступках, а не какие бы то ни было формальные признаки и даже не принадлежность к одной «культурной сети» позволяют говорить об обществе как о герое этой книги.

По влиянию, какое оно оказало на русское общество, время народовольческого террора сопоставимо только с двумя событиями царствования Александра И: подготовкой отмены крепостного права и кануном Русско-турецкой войны. Короткий срок пребывания у власти М.Т. Лорис-Меликова на фоне нараставшей революционной борьбы во многих мемуарах[1469], а затем и в историографии оценивался и оценивается как время «общественного подъема»[1470]. Определение «подъем» всегда обладает положительным смыслом: в конце 1850-х, как и в середине 1870-х, русское общество обрело немало поводов для гордости, опыт совместного действия, опыт давления на правительство, но в то же время и опыт сотрудничества с ним. В целом именно эти два события сформировали представления об обществе как о единой силе, способной играть роль на политической арене. Сами вопросы, вокруг которых происходил этот подъем, до реализации конкретных положений крестьянской реформы и до начала военных действий оценивались в основном в позитивном ключе. В конце 1870-х эти годы нередко с ностальгией вспоминали как время радости и надежды.

Общественные настроения 1879–1881 годов резко контрастируют с такими ощущениями: покушения на императора и ответные казни положительных эмоций вызывать не могли. Наряду с описаниями общественного подъема в воспоминаниях встречаются рассказы о начале 1880-х как о времени уныния, пассивности и равнодушия[1471]. Мемуаристы, пытавшиеся в воспоминаниях передать «дух эпохи», единодушно рисовали картину «смутного времени»[1472]: «…никто не был уверен в завтрашнем дне» (А.А. Плансон)[1473], «…души людей уже угнетал тупой груз надвигающихся событий» (Л. Андреас-Саломе)[1474], «…настроение общества в Петербурге и провинции было смутно и неопределенно» (Н.Ф. Бунаков)[1475]. Список подобных высказываний можно было бы продолжить. Важно лишь подчеркнуть: такое ощущение времени было свойственно людям разных социальных положений и политических взглядов.

В 1879–1881 годах существовало одно слово, употреблявшееся по любому поводу людьми с разными взглядами, общественным положением, жизненным опытом: «недовольство». Это состояние оценивалось как «повсеместное» и «общее»: «…общество недовольно сплошь», «…безусловно, все граждане русской империи теперь недовольны»[1476]. В марте 1881 года Б.Н. Чичерин в записке «Задачи нового царствования» утверждал: «Повсюду неудовольствие, повсюду недоумение. Правительство не доверяет обществу, общество не доверяет правительству. Нигде нет ни ясной мысли, ни руководящей воли. Россия представляет какой-то хаос»[1477].

Описывая «повсюдное недовольство», наблюдатели нередко говорили о нем как о «погоне за современной модой»[1478]. Наиболее развернуто эта мысль представлена в брошюре Г.А. де Воллана:

Войдите в какой-нибудь салон и послушайте, о чем там говорят, о чем вздыхают, чего желают русские люди. […] Все недовольны, все негодуют […]. Что больше нужно? — подумает какой-нибудь наивный юноша, слушая эти салонные толки, — общество не сочувствует правительству — я сейчас пойду и вступлю в ряды наших революционеров. Этот наивный юноша и не поймет никогда той двойственности, которую вмещает в себя русский человек. Он слишком честен, слишком благороден, чтобы понять, как можно толковать о русском мужике и вместе с тем загребать куши, бранить правительство и стараться сорвать всякие extra, в виде подъемных, столовых и т. д.[1479]

Эти наблюдения созвучны тем, что зафиксировала в дневнике Е.А. Штакеншнейдер 7 ноября 1880 года. Рисуя свое столкновение с директором лицея Гартманом по поводу дела Гольденберга, она писала, что ее собеседник «говорил тем тоном упрека кому-то, каким принято теперь говорить и каким люди, как Гартман, самостоятельно обыкновенно не говорят, а употребляют этот тон лишь тогда, когда он принят всеми»[1480]. Этим эпизодом Е.А. Штакеншнейдер характеризовала «приводящий в ужас дух», «царящий в обществе»: ее гости «вовсе не отчаянные какие-нибудь, не отпетые», «а говорят — сами не слышат что. И не могут не говорить так, потому что так говорят все, И вот именно то, что все так говорят, и есть самое ужасное настоящего времени»[1481].

Ощущение «недовольства» текущим положением дел не знало социальных границ и политических пристрастий. Именно оно заставляло воспринимать террор как результат острого неблагополучия, неправильности существующей системы, а потому, если свести все предложения по борьбе с ним к сухому остатку, окажется, что это всегда были требования перемен.

Если предыдущие годы общественного подъема были временем постижения силы общественного мнения, то народовольческий террор заставил представителей общества увидеть границы как своих возможностей в постижении происходящего, так и способности воздействовать на него. К ощущению «недовольства» примешивалась немалая доля страха: страха перед динамитом «Народной воли», страха за привычный миропорядок, за будущее, которое внезапно оказалось неопределенным, за детей, могущих стать «крамольниками» или быть отчисленными из гимназии с «волчьим билетом». Накануне 19 февраля 1880 года в «Новом времени» подряд вышли две статьи «Нечто о малодушии и прочем» и «О трусости», в которых жестоко клеймились «гражданские наши добродетели» («Мы прячемся и дрожим, мы бережем свою шкуру против какой-то будущей, может быть, воображаемой опасности […]. Мы говорим: пусть власть соединится с нами, пусть она в нас ищет опоры и совета, а сами боимся защищать самих себя»[1482]). Общество, привыкшее видеть в себе силу, узнало, что оно «трусливо и малодушно», способно верить самым нелепым слухам и поддаваться панике.

Русское общество никогда и нигде, за исключением разве что правительственных обращений, не казалось единым: его всегда дробили политические пристрастия. Борьба либералов и «охранителей», подогреваемая публичной полемикой периодической печати, многие годы определяла общественную жизнь в Российской империи. Разумеется, поиски причин революционного террора не могли не привести к очередному витку взаимных обвинений на страницах газет и журналов. В частных высказываниях и записках во власть представители общества были куда сдержаннее.

Либерализм в это время в глазах многих авторов записок двоился. Он делился на подлинный либерализм, ценность и благотворность которого подтверждалась годами «правительственного либерализма» и «либеральных реформ»[1483], и на либерализм «фальшивый», «напускной», «ложный»[1484]. Различие между этими явлениями определил в записке Н. Коковцов: есть «здоровый либерализм», т. е. «приверженность к наибольшей свободе, духовной и физической, при безусловном порядке», и «либеральничание» — «приверженности к безусловной свободе духовной и физической без оглядки на совместимость или несовместимость этой свободы с духовным и физическим порядком»[1485].

Так как наиболее явственно конфликт политических убеждений был виден на страницах печати, нередко именно «газетные либералы» изображались проводниками «лжелиберализма»[1486]. Русское общество в глазах умеренно правых и тех, кто полагал, что «либерализму придет свой черед, когда успокоятся умы и водворится порядок»[1487], представлялось наивным и незрелым, не до конца осознающим, на что его толкают. Г.А. Евреинов в записке министру юстиции доказывал, что «консервативные убеждения и охранительные воззрения на вопросы политики существуют, и только общее недовольство существующими учреждениями накладывает на все общество печать повального либерализма, имеющего, в сущности, значение всеобщей оппозиции современным формам нашего государственного устройства»[1488].