Юлия Сафронова – Русское общество в зеркале революционного террора. 1879–1881 годы (страница 57)
Можно выделить два полюса, между которыми колебалось отношение к террору на протяжении осени 1879-го — весны 1881 года. Резкое осуждение любых действий террористов, отказ от попытки понять, почему и во имя чего они действуют, с одной стороны. С другой — сочувствие, проявлявшееся различным образом: от отказа осудить до получения корреспонденции, материальной помощи, предоставления укрытия и т. д. При этом отношение зависело не столько от социального или материального положения, сколько от личных взглядов и политических убеждений того или иного человека. Пожалуй, типичным можно назвать случай семьи Бенуа, где, как вспоминал А.Н. Бенуа, за домашними обедами шли острые споры между братьями его матери, «консерватором и дипломатом» «дядей Костей» (К.А. Кавос), чиновником Министерства иностранных дел, требовавшим жестокой расправы с террористами, и служившим в петербургской земской управе «дядей Мишей» (М.А. Кавос), до того «скомпрометировавшим себя» сочувствием Вере Засулич: «дядя Миша» пытался поступки террористов «объяснить»[1285].
К моменту первого покушения «Народной воли» на императора Александра II в обществе сохранялась инерция сочувствия или снисхождения если не к целям революционного движения, то к личностям «государственных преступников», фигурировавших в процессах «Ста девяноста трех» и Веры Засулич[1286]. Эти процессы стали основой представлений о революционерах как о «жертвах» системы, которые не смогли поколебать даже воспоследовавшие убийства и покушения на убийства должностных лиц в Харькове, Киеве и Петербурге[1287]. Взрыв 19 ноября 1879 года, как справедливо отметил в воспоминаниях, изданных в 1905 году, в разгар первой русской революции, банкир, председатель Московского биржевого комитета Н.А. Найденов, продемонстрировал обществу «отсутствие всякой гарантии против действий революционной партии»[1288]. 27 ноября И.Д. Делянов, тогда директор Императорской публичной библиотеки, сбивчиво писал своему помощнику А.Ф. Бычкову: «Только что совершилось у нас, не могу и говорить, даже подумать страшно!»[1289] Все же, если судить по воспоминаниям, покушение под Москвой либо не произвело такого уж сильного впечатления, либо, что более вероятно, последующие события заслонили его[1290].
Переломным моментом в восприятии террора следует считать взрыв в Зимнем дворце 5 февраля 1880 года. «Невинно пролитая кровь мучеников», вышедших невредимыми из кровопролитных боев в Болгарии и погибших от «своих»[1291], поколебала симпатии к террористам у тех, кто их испытывал. Это отмечали в воспоминаниях и те, кто относился к революционерам отрицательно, и те, кто сочувствовал им[1292]. С.Ф. Платонов, в тот момент студент Петербургского университета, писал матери 7 февраля: «Ужасные вещи, гнусные и грустные факты. […] Неужели угрызений совести у наших революционеров и здесь не проснулось? Какая подлость!»[1293] Сопереживание пострадавшим солдатам и семьям убитых вместе с возмущением террористическим актом захватило самые различные круги общества. Князь Н.Б. Юсупов, желая оказать помощь «семействам доблестных воинов, страдальчески погибших на страже нашего Обожаемого Императора», пожертвовал в их пользу 1000 рублей[1294]. Сбор денег шел не только по тысячам, но и по копейкам. К августу 1880 года общая сумма пожертвований составила 88 325 рублей 61,5 копейки[1295].
Паника накануне 19 февраля 1880 года, когда общество остро почувствовало опасность для жизни и угрозу привычному порядку вещей, также способствовала уменьшению количества лиц, симпатизировавших террористам, и понижению «градуса сочувствия». Можно говорить о том, что две недели, прошедшие между взрывом во дворце и праздником, повлияли на отношение общества к террору едва ли не больше, чем статьи журналистов, проповеди священников и прокламации, вместе взятые. Чем масштабнее виделась грядущая катастрофа, которую предсказывала молва, тем более личностным становилось переживание происходящего.
На дальнейшее изменение отношения к деятелям революционного подполья в период «диктатуры сердца», как мне кажется, повлияли действия самой власти. Принятое М.Т. Лорис-Меликовым решение о пересмотре дел административноссыльных и возвращении их на родину актуализировало образ революционера-«заблудшего юноши», слишком жестоко наказанного за то, что он «случайно» сбился с пути.
На смягчение участи в это время могли рассчитывать все, кроме террористов[1296]. Изменение отношения в это время и власти и публики чувствовали сами революционеры, которым повезло судиться за политические преступления летом 1880 года[1297]. В это же время в связи с отставкой Д.А. Толстого накалялись страсти вокруг «школьного вопроса»: «недоучки» вызывали почти всеобщее сочувствие как без вины виноватые.
Эти тенденции не могли не повлиять на отношение к судившимся на «Процессе Шестнадцати» народовольцам. Публикация отчетов по нему позволила обществу, незнакомому с нелегальными изданиями «Народной воли», впервые услышать голос самих террористов. К этому времени многие либерально настроенные лица стали ощущать разочарование в «новых веяниях», бесплодность обещаний М.Т. Лорис-Меликова. Казнь А.А. Квятковского и А.К. Преснякова актуализировала образ террориста-«мученика». 7 ноября в дневнике Е.А. Штакеншнейдер писала: «…тяжелое и нехорошее впечатление производит казнь даже на нелибералов. Не в нашем духе такие вещи. Оно и вообще процесс этот возбудил, конечно, оживленные толки в обществе, уснувшем было…»[1298] А.В. Богданович, которую никак нельзя заподозрить в сочувствии к революционерам, «не могла без ужаса слушать подробности» этой казни[1299]. Впечатление могло быть еще ужаснее, если бы по настоянию М.Т. Лорис-Меликова не были помилованы трое других приговоренных к казни. Александр II в этом случае делал красивый жест: помилованы были те, кто участвовал в покушениях на него самого. Казнь Квятковского и Преснякова объяснялась тем, что из-за их действий пострадали невинные люди: монарх мог простить покушения на себя и не мог — убийства подданных.
Цареубийство 1 марта 1881 года еще раз изменило общее отношение к террористам. С одной стороны, оно «сильно подняло настроение»[1300] среди радикалов, с другой — оттолкнуло от террористов умеренные круги, раньше проявлявшие к ним симпатию. А.Н. Бенуа описывал общее настроение как «ужас перед совершившимся и абсолютное осуждение преступников-террористов, тогда как до того “нигилисты” были “почти в моде”»[1301]. Ситуацию марта 1881 года во многом можно сравнить с ситуацией накануне 19 февраля 1880 года. Случайные жертвы при взрывах на Екатерининском канале и в особенности возможность еще больших жертв, если бы сработала мина на Малой Садовой, вновь напомнили: пострадать может любой. Снова, как в феврале 1880 года, Петербург, а с ним вся Россия жили слухами, обещавшими новые катастрофы, убийства, крестьянские восстания и революцию.
Важнейшими событиями после цареубийства 1 марта 1881 года, также оказавшими значительное влияние на отношение общества к террористам, стали судебный процесс над цареубийцами и смертная казнь на Семеновском плацу 3 апреля 1881 года. Судебный процесс вызвал огромное любопытство, газеты с отчетами выходили дополнительными тиражами, но их все равно было трудно достать. Впервые перед публикой предстали действительные исполнители террористических актов. Пожалуй, среди всех подсудимых Н.И. Рысаков более всего подходил под понятие «заблудшего юноши». Государственный секретарь Е.А. Перетц записал в дневнике свое впечатление: «…слепое орудие. Это несчастный юноша, имевший прекрасные задатки, сбитый совершенно с толку и с прямого пути социалистами»[1302]. Хотя газеты делали упор как раз на том, что Рысаков был лучшим выпускником реального училища, и подчеркивали его крайнюю бедность во время студенчества, т. е. находили для него оправдания в модели террориста-«недоучки», он не вызывал симпатий. Очевидно, причина заключалась в откровенных показаниях, данных им на следствии. 5 марта 1881 года Елизавета Шмидт сделала заявление о том, что ее знакомый студент Спиридон, которого она подозревала в принадлежности к «партии террористов», говорил ей, что «партия считает Рысакова трусом, что партия попытается всевозможными способами его освободить, с тем чтобы убить его за трусость»[1303].
Среди всех подсудимых процесса по делу 1 марта наибольший интерес вызывали Андрей Желябов и Софья Перовская. В воспоминаниях Р. фон Пфейля Желябов представал как «кумир заговорщиков», «главный руководитель всего дела»[1304]; Д.А. Милютин признал в нем «личность выдающуюся»[1305]. Но еще больше, чем Желябов, публику интересовала Софья Перовская, женщина-террористка. В своих воспоминаниях Р. фон Пфейль даже утверждал: не будь Перовской, организовавшей покушение 1 марта, Александр II остался бы жив[1306]. Д.А. Милютин в дневнике писал: «Перовская тоже [как Желябов. —