Юлия Рудышина – Кащеева наука (СИ) (страница 28)
И Баба Яга кивнула в сторону куколки Гони, которая притихла и сидела у окошка, задумчиво глядя на луг. Словно ждала кого… Платье она уже свое обтрепавшееся сменила на новый наряд, и теперь на ней алел дивный златотканый шелк. Любила Гоня принарядиться, и хоть капризная была не в меру, а любила я ее. Как сестра младшая она мне стала.
— Ты ее не трогай, у нее с избушкой моей свои воспоминания… — Яга заметила, как я гляжу на Гоню. — Сестра моя когда-то тут училась, жили они не одно лето здесь, не одну зиму… Хорошее место у меня, светлое. А то, что люди бают, мол, старуха зла и костлява, нога у нее костяная, — врут все! Какая я старуха? И нога на месте!
И захохотала Яга заливисто, грудь ее большая заходила ходуном, она подол рубахи чуть приподняла, словно убеждая меня, что нет у нее никакой культи. Но я помнила, что за морок встретил нас на подходе к избушке — вот личина та жуткая, видать, и скрывала настоящую Ягу. Кто не испугается, кто за мороком суть увидит — тому и будет помощь от стражницы миров.
— Ты найдешь, где Кащей скрывается? — спросила я, замерев под ее испытующим взглядом. — Мир мертвых опасен — не погубит ли нас колдовской туман, не сведут ли тропинки к бездне? Как нам выполнить предначертанное и живыми выбраться?
— О том мы после говорить будем. А про Кащея вот что, дитя, слушай… Знаю я, что не все ты мне рассказала, но сердце твое чистое, взгляд ясный — не несет беды твое молчание. Это тайна твоя сокровенная… — Яга с хитринкой в сторону Ивана глянула — тот все так же истуканом сидел, не решался в разговор вступить.
А я поняла — все ведунья знает. Ничего не утаить. Чувствую — покраснела. Голову опустила, коса светлая змейкой золотой на грудь скользнула, я ее за кончик поймала, стала локон на палец накручивать, словно бы нить на веретено. Когда я переживала, волновалась, почти всегда волосы рвала да крутила, бывало, что и срезать потом приходилось кончик косы. А сейчас уж больно хотелось тайну сохранить — права Яга была. Иван, будто чувствуя, что он один не знает, о чем разговор, хмурился. Даже щи не доел, отставил их и коготками своими острыми чуть слышно по лавке скреб — тоже, видать, маялся. Но уже от иного — от неизвестности. Да и кому приятно понимать, что от тебя что-то сокрыли.
Потом объясню. Когда время будет подходящее…
А Яга продолжила говорить. Голос ее убаюкивающий был, тихий, казался он ветерком — тем самым, что за окнами в березовой роще танцует. Казался он колокольчиками дивными, что хрустально звенят в тишине лугов, ручейком звонкоголосым, песней дудочки, что заливисто несется над зелеными просторами.
Я и не заметила, как уснула. А Яге это, видать, и нужно было — в баньке попарились, поели-попили, пора и сны чудесные увидеть, те самые, о которых столько сказок сложено да песен спето…
Глава 12
Болото закончилось, перейдя в гибельный осинник. Тонкие стволы деревьев высились среди мхов и чахлых трав и казались в сумраке призрачными, ненастоящими — будто росли на Той Стороне. Листья — длинные и узкие — смотрелись выкованными из меди, и, словно жестяные, звенели они на ветру, и туманные змеи ползли по земле, уводя нас с Иваном и Тоней все дальше от Моровой топи, где спряталась в высоких папоротниках и лебеде изба старой ведуньи.
Позади остался проклятый ельник с избушкой на курьих ножках, позади осталась Яга и ее травяной отвар, навевавший сладкие, несбыточные грезы, позади остались конские и коровьи черепа, что скалились на высоких шестах вкруг избы.
А впереди — Навь, до которой пару дней пути осталось. Впереди — на границе невидимой — огромный столб железный, к которому прикован черный кот по прозванию Баюн, нежить проклятущая.
Слыхала я, что песни его да сказки навек усыпить могут, что костьми человеческими поле вкруг столба усыпано. Но верить хотелось, что, благодаря подарку Яги, сможем мы с чарами навьими управиться.
Вот и столб — вершиной в небеса упирается, тучи вкруг него хороводят отарой чернорунных овец, и молнии золотые сверкают, да время от времени громыхает в сизой мгле, словно боги в ярости да бешенстве вступили в схватку и это звенят их мечи каленые, и ломаются копья их, падают осколки на землю, падают дождем слезы их, когда оплакивают они павших в этой небесной битве.
И идет по столбу огромный черный котище с мощными лапами и длинными белыми усами, уши его торчат, глаза горят, шерсть на загривке вздыблена, как гора чудище это, как сгусток черной тьмы, что родом из Нави проклятой.
Нет ничего человеческого в мире том. Нет на Той Стороне места человеку, кровь выстынет, сердце остановится. Лишь сильные волхвы да темные колдуны могут ходить по лесам моровым, что за рекой Смородиной расстилаются, лишь им ведомы тропинки те, что среди мертвых трав вьются змеями пестрыми, лишь они могут выйти назад, к людям, в Явь янтарную, обласканную богами светлыми.
А здесь жуть скалится из-за каждого ствола, из-за каждого куста, здесь ягоды отравленные сладко пахнут, но нельзя прикасаться к алым бусинкам, что кровавыми каплями облепили веточки. И белесая грибница расползлась паутинкой под елями, и сверкает на ней роса алмазная, отражая темные ветви и нас, путников, когда мы осторожно пытаемся обойти места гиблые.
Мертвые призраками стоят за столбом, на котором кот сидит, и видно в тумане, как черепа скалятся — и нет спасения от костлявых рук их. Но вот развеялась дымка, исчезли скелеты, будто и не было их, опять осинник шумит жестяными листьями.
А во взгляде кота — сказочный дивный огонь полыхает, и мурлычет Баюн, и от дыхания его травы гибнут, а вместо них расцветает дурман, и полынь стелется туманная, призрачная, словно бы и не живая она.
Явь отступает перед песнями Баюна от земли этой — и Навь прорывается с Той Стороны волшебного леса, через который пройти предстоит.
И сказки нам сказывает Баюн, и голос его низкий, бархатистый, убаюкивающий. Несет его голос сон, сковывает тела могильным стылым холодом. И едва прикроешь глаза, как сумрак бездны моровой, тьма и Навь опустятся призрачными тенями на плечи, придавят к земле. И прорастут в тебя полынь да белена, цветки дурмана да волчьи ягоды, оплетут тебя усики навьих трав, метелки черного ковыля щекотать станут, и отметины навьи — черные, фиалково-серебристые — узорами дивными на коже расцветут.
Заслушались мы сказку Баюна, едва не сгинули.
А сказывал он нам про медведей волшебных, берендеями прозванных, да про то, откуда пошел род их чародейский.
…В избе темной лучина горит, а вокруг — морок туманный, во дворе он топчется, змеями молочными по траве ползет, тонкие стволы яблонь обнимает. Стучит в избе кудель о лавку, ловкие пальцы старой Добряны, похожие на паучьи лапки, перебирают, скручивают нить. Тихо в избе, слышно даже, как ветер за стенами свистит.
Много зим и лет на свете белом Добряна прожила, много чего видывала — и плохого, и хорошего, а только душа ее чистой, как родник хрустальный, осталась. И дивно то было в те времена темные — люди-то племени чудского на краю дикой чащи жили, дань духам моровым платили, и не только зерном да скотиной. В голодные зимы и девиц-красавиц на откуп Морозко вели — отдавали смертных замуж за студеную синь, за холод трескучий.
Добряне повезло — ни разу проклятый жребий ей не выпал, и прожила она жизнь счастливую, за хорошим и работящим мужем, он уже давно к дедам ушел, а все ж тоскует о нем старуха. Бывает, задумается, в окошко глядючи, и глаза ее блеклые, за годы выцветшие, будто туманом заволокёт. Тогда родня ее не трогает — знали, что посидит-посидит, повздыхает Добряна да снова за дело примется, прясть али внучат нянчить — в поле ходить или за скотиной слаба была уже бабка, ноги подволакивала, да и падать стала. Долго не тосковала она по своему покойнику, ибо помнила: нельзя мертвых звать, нельзя по ним больно уж убиваться — услышит Навь проклятая, под видом человека явится к вдовице или детям его, поди потом прогони. Не прогонишь.
Вот и проводила старуха почитай все время в избе, а внучки младшенькие — Гордяна да Смеяна — все рядышком крутились, побасёнок просили. Больно уж любили девчоночки слушать сказки старые — верили они во все, что бабушка им сказывала, бывало, и тряслись от страха потом на печи, а все одно слушали, рты открыв.
Была у Добряны еще старшая внучка, Заряной звали ее, уже заневестилась девка, скоро женихи пойдут во двор с дарами свадебными — последний год оставался ей погулять на воле.
Но чем ближе сватовство, тем все печальнее становилась Заряна, внимательно сказки старухины слушала, и особенно нравилась ей одна — про медведя из рода волшебников берендеев, который в чаще дикой живет да девиц-красавиц ворует.
Говорили в селении, что в прежние годы, которые даже старая Добряна не помнит, выходил из леса дикий зверь и девок с собой уводил. Кто возвращался домой, кто нет — по-разному бывало. А кто и перевертыша с собой приводил — дети те почитались за благо в селении, любили их и баловали, потому что знали люди, что это медведя робятёнок, что ежели обижать такого — придет отец и всем несдобровать будет. Разорвет на части, косточки обгложет да под осиной выбросит.
Мало кто из таких детей лесных вырастал среди людей — на седьмое лето медведь из чащи выходил и забирал своего ребенка. Девки — те, что у него в берлоге женами побывали, — горевали сильно, долго не жили, и даже если замуж выходили потом, то других деток своих особо не привечали, по первенцам тосковали.