реклама
Бургер менюБургер меню

Юлия Милович-Шералиева – Разум и чувства. Культурные коды (страница 4)

18

Уйти удалось – пусть не в морок морфия или фантасмагории собственных сюжетов. А только в смерть. Но не в забвение.

Бунин. Художник слова

Великий писатель, тончайший стилист, художник слова. Обедневший дворянин с четырехвековой историей рода, из самого сердца России, самый изысканный аристократический тип. Бунин был весь аристократизмом пропитан, так что порой восхищение им сменяется изумлением, до какой степени эта барская нотка снобизма бывает в нем неприкрыта. С каким эстетством, лишенным эмпатии, он готов живописать босоногих румяных девок, бегающих по морозу… Какой мороз и босые ножки, чему тут восхищаться? Почему не сочувствует он голоногой бедняжке, а восхищается «видеорядом»? Художник в нем вытесняет живую личность, но зато этот художник личность и пережил.

Певец прошлого, неискоренимый поклонник всего того дворянского усадебного быта, с которым спустя 47 лет после его рождения все было покончено. И который медленно, но безостановочно угасал на его глазах.

Его собственный род был известен стране с XV века. Дворянские крови все перемешивались и перемешивались в роду, укрепляя родовое древо, что крепчало, как крепчает терпкое, великолепное красное вино.

Мир дворянства вообще и усадеб в частности угасал для него вовсе не фигурально. Мир дворянский закрывал свои двери в прошлое, запирал, заколачивал, чуя – скоро придет «мужик» и растопчет ножищами хрупкий аристократический раек.

Как и социалисты, мечтавшие о перевороте, грезящие счастьем земли русской, утоптанной теми самими мужицкими ножищами, Бунин ярко верил в торжество иерархии и силы дворянства. Да он даже родился на Большой Дворянской улице в Воронеже… Никто из крайне правых или крайне левых, как всегда бывает с крайностями, не оказался прав. Истина посередине, в смешении языков и кровей, искусств и талантов, которые одни преодолевают и реки дней, и революции, и войны.

Которым Бунин был живой и очень впечатлительный свидетель. В его хроникальных, по сути, романах и повестях предстала живая Россия, которую он (да и мы) так очевидно потеряли. Всю ту тоску, изыск, барскую азиатскую роскошь и тихую прелесть унылых монохромных пейзажей. Так упоительно утрачивая этот мир, Бунин всю жизнь ткал его полотно в своих многоцветных романах, рассказах и повестях.

Бунин мыслил категориями художников – свет, воздух… Поэзия и проза также сосуществуют в любом его тексте. О чем бы он ни писал, он создавал прежде всего зримый образ, давая волю целому потоку ассоциаций, увлекая за собой читателя в яркий мир его восприятия. В этом он предельно щедр, неистощим и в то же время очень точен. Звуковое мастерство его очевидно – умел изобразить явление, вещь, состояние души через звук с прямой векторной силой.

А еще у Бунина женщина – человек. Не куница, не птичка, не овечка, как у Тургенева, и не шлюшка, источник злой страсти, как у Достоевского и у других. Ближе к значительно более других глубокой героине Карениной, которую Толстой в начале создания романа ненавидит и осуждает, а потом любит и оправдывает, что видно по его дневнику. Так, что в конце трагедии она даже внешне преображается, наделяемая пером автора новыми чертами, коих в начале книги не было или они были иными.

Горький писал: «Если скажут о нем: это лучший стилист современности – здесь не будет преувеличения». Он же высказался еще удачней, сравнив Бунина с Левитаном. Это у Левитана мы зрим русский пейзаж не столько с высоты птичьего полета, сколько с точки зрения ангелов. Природа у художника предстает воплощением Божьего замысла, это иконопись в пейзаже. Образ Господа считывается с каждого ландшафтного живописного полотна.

Бунин в прозе делает то же самое. Он являет всю боль и любовь путей Господних, тех самых, что неисповедимы. И читаемы в поэтической бунинской прозе.

Верещагин: Певец войны и солнца

Он всю жизнь любил солнце и любил его живописать. Как любил странствовать и запечатлевать увиденное – в письме или на картинах. Но реальность была вся – войны и беды «от Китая до Болгарии». Впрочем, солнцу у Верещагина даже на страшных изображениях войн место все-таки нашлось.

Художник – всегда комментатор, хроникер, писатель, иногда, если речь о странствиях, то и этнограф. Василий Верещагин был живописцем и известен нам, в общем-то, именно благодаря этой своей ипостаси. Но разве можно отделить в человеке одну его составляющую от другой, от всех остальных? Ведь вряд ли, например, у писателя есть такой особенный писательский сюртук, сняв который, он перестает быть писателем?

Случай Верещагина, который сам по себе был этнограф, хроникер, писатель и комментатор окружавшей его действительности, тем особенно интересен, что все эти качества и свойства оказались умножены именно благодаря тому, что он был наделен даром художника. То есть то, что он художник – усилило все остальное. И оставило нам на память саму возможность (зримую) в его комментариях ко времени и местам, им избранным, увидеть и его этнографические, и исторические, и личные заслуги. Очень по-своему и очень реалистично.

Такое у него было время (1842—1904) – от высокопарного классицизма уже отошли, до изысканного декаданса или модерна еще не добрались. Реализм царствовал всюду – а почему бы и нет, на дворе война за войной, кипят кровью то Балканы, то Средняя Азия, то Крым. А в итоге и японцы подключились, не оставив шанса самому художнику – в 1904 году был взорван броненосец с 62-летним Верещагиным на борту. Он погиб вместе с адмиралом Макаровым на внешнем рейде Порт-Артура.

Художник всегда транслятор – или того мира, который он переживает внутри, или того, что его окружает, но тоже сквозь призму своего восприятия. «Простой» реализм ошибочно принимают за отсутствие своего мира, стиля, языка. Тогда как кто знает, что ценнее: изображать нереальное во имя интересничанья или отображать во всех красках и деталях то, что все-таки есть? А уж когда то, что есть, лучше бы спрятать… Посерединке, конечно же, лучше всего, известно.

Верещагина – окончившего кадетскую школу и уже в двадцать сумевшего совмещать страсть к искусству с военным делом – часто упрекали в излишней реалистичности, но порой чрезмерности колорита. Но что может быть естественней военного реалиста? Докторская скрупулезность в деталях, стремление к выявлению, к аналитике и демонстрации причинно-следственных связей и возносит как художника, так и военного, на высшую точку в пространстве избранной деятельности.

Военный в нем четко и хладнокровно цитировал окружающую обстановку и местность. Мерил наметанным глазом мусульманские праздники и балканские походы. Продажу невольников-бача и массовую панихиду. Увенчавшего груду других череп очередного убитого. Художник-Верещагин делал это с восхитительным мастерством воссоздания реальности, созданной до него Всевышним. Кого же винить, если созданное Им в самом деле так ярко и красочно, полно солнца и смысла, а человечество неизменно стремится посеять вражду и мор посреди всей этой заданной в качестве единственно верной, красоты?

Вот в этом его билет в кружок избранных. Верещагин – военный, этнограф, художник, – совместив все три этих долга перед собой, показал миру его самого, как есть. Показал, что «убийство гуртом все еще называется войною, а убийство отдельных личностей называется смертной казнью». В его этнографических записях и книгах (а их тоже немало) столь же живописно и одновременно точно выражен его мир и его время, сколь это удалось ему в пространстве полотен. Читали Жерара де Нерваля «Путешествие на Восток»? Вот это – то же плюс всплески и радость солнца, не по-караваджиевски сконцентрированные на моделях, а повсюду. Ибо модель у Верещагина – весь мир.

Эпична выставка Верещагина в ЦДХ, и не только по самим представленным работам, но и по масштабности охвата и экспозиции. И стоило посетить ее не только ради изображений «войнушек» – в экспозиции совершенно равнозначные по эпичности эстетики и документалистики и индийская, и японская серии, и русская, а не только традиционно известная у Верещагина туркестанская или балканская.

Старый Дели, Бомбей, синтоистские храмы, портреты, быт – это все само по себе не уступает силе, которую сообщает смотрящему и картина баталий, и изображения раненых, трупов, битв.

Боюсь, без шаблонных ремарок не обойтись – но здесь каждому Верещагин (и Новая Третьяковка) приготовили свою шкатулку интересов и воспоминаний. Для меня сохранена своя печать памяти – образы (не иначе, ведь там именно лики – потому что речь о живых, дышащих, древних образах мест) Средней Азии. Это на выставке мое детство очнулось от долгого (теперь-то уже) сна, пробудилось, напевая, созвучно пению муэдзина в азиатском дворе детских лет «во-первых, я здесь, во-вторых, здесь все осталось таким же…». Это он для меня, что ли, мой Самарканд, мое детство здесь сохранил? Но его Самарканд был задолго до моего детства.

И верно, вот эта сила, огромная мощная эмоциональная составляющая, всегда сопровождающая человека европейского, наблюдающего мир Востока, – она проистекает не только из места, но и из времени. Точнее, из того факта, что ему оно неподвластно. По крайней мере, почти – потому что глаз человеческий в масштабе своей или еще нескольких жизней мизерных изменений в восточном быте не замечает.