реклама
Бургер менюБургер меню

Юлия Мадора – «Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков (страница 5)

18

Эйдельман показывает, как случай — «могучее орудие провидения», по Пушкину, — диктует ту или иную судьбу. «…Стоило судьбе чуть-чуть подать в сторону — и могла выпасть ссылка, опала или грустное затухание, как, например, у Михаила и Катерины Орловых, о которых Дубельты не забывают». Не только не забывают, а искренне сочувствуют их печальной участи.

Вместе воевали, вместе служили… Не так все просто.

«Мы отнюдь не собираемся, — пишет Эйдельман, — рисовать кающегося, раздираемого сомнениями жандарма». И тем не менее приводит удивительную по той самой диалектической глубине и изяществу характеристику, которую дал Дубельту наблюдавший его Герцен: «Дубельт — лицо оригинальное, он, наверное, умнее всего третьего и всех трех отделений собственной канцелярии. Исхудалое лицо его, оттененное длинными светлыми усами, усталый взгляд, особенно рытвины на щеках и на лбу, ясно свидетельствовали, что много страстей боролись в этой груди, прежде чем голубой мундир победил или, лучше, накрыл все, что там было».

Эйдельман в переписке обнаруживает свидетельства, что иногда на Дубельта, уже генерала, находила тоска.

И Эйдельман относится к этому серьезно. «Противоречия будут преодолены, служба будет все успешнее, но грусть не уйдет… Эта грусть крупного жандарма 30–60‐х годов XIX века — явление индивидуальное и социальное…» Вот что важно Эйдельману — социальное социальным, а каждый человек индивидуален.

Эйдельман так внимательно и, как ни странно это может прозвучать, не без некоторого сочувствия разбирается в «превращении» потенциального государственного преступника в успешного охранителя, потому что история Дубельта — выразительная модель для исследования процесса «превращения». Этого трагического процесса, когда в точке бифуркации, в момент рокового выбора решается судьба отдельного человека и судьба человеческой общности…

Историк Эйдельман — историк человеческих судеб, из которых складываются судьбы стран и народов. И общие закономерности он желает видеть исключительно через индивидуальные варианты.

И его тщательная, но осторожная анатомия личности и судьбы Дубельта необходима ему не в последнюю очередь при постоянных и нелегких размышлениях о судьбе Пушкина, его совершенно ином, конечно же, «превращении», его выборе, который привел в конечном счете к духовной победе и жизненной катастрофе.

В том же блистательном тыняновском прологе было сказано: «Благо было тем, кто псами лег в двадцатые годы, молодыми и гордыми псами со звонкими рыжими баками!»[18]

Два ведущих типа героев проходят сквозь всю творческую работу Эйдельмана и через нашу книгу, соответствующим образом составленную. Это высоко ценимые им цельные натуры — те самые «молодые, гордые псы», что полегли в 20‐х годах (хотя физически они могли остаться в живых) и остались верны себе до конца — Лунин, Пущин, и те, кто погиб оттого, что остался верным себе, — Сергей Иванович Муравьев-Апостол, «Апостол Сергей». Это цельные натуры — масон Лопухин и бывший масон Карамзин, эти выходцы из XVIII века, ни в чем себе не изменившие.

Все они любимы Эйдельманом и во многом близки ему. Но, «сломавший для себя грань между субъективным и объективным», он видел в центре своего духовного мира две личности иного типа — человеческий тип «человека меняющегося». Это Пушкин и Герцен. Недаром Эйдельман утверждал, что серьезная духовная работа началась для него с Герцена.

И удивительным образом жестокая проблематика, связанная с этим внутренним движением от простого к диалектичному, реализовалась в одной из интереснейших, на мой взгляд, работ Эйдельмана — основательной статье «Вослед Радищеву», где судьбы Герцена и Пушкина, поиски органичного пути, пересеклись на судьбе Радищева.

Сюжет статьи многопланов. Это и набросок истории возникновения «Колокола» и вообще издательской деятельности Герцена и Огарева, и набросок биографии Радищева, и история создания «Путешествия из Петербурга в Москву», и анализ мотивов, двигавших и лондонскими пропагандистами и Радищевым. Но смысловое зерно сюжета — то, ради чего, осмелюсь утверждать, и была написана статья, — Пушкин, всматривающийся как в зеркало в судьбу Радищева и примеряющий на себя его трагический опыт.

Эйдельман, как говорилось, использовавший в качестве творческого приема самоотождествление с важнейшими для него персонажами, увидел нечто подобное в статье Пушкина «Радищев», написанной в гибельном для поэта 1836 году.

Приведя целый ряд убедительных параллелей, Эйдельман цитирует фрагмент пушкинского текста, где, по его мнению, «уж вообще невозможно разделить двух писателей».

«Не станем укорять Радищева в слабости и непостоянстве характера. Время изменяет человека как в физическом, так и в духовном отношении. Муж, со вздохом или с улыбкою, отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что-то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыта для него не существует. Мог ли чувствительный и пылкий Радищев не содрогнуться при виде того, что происходило во Франции во время ужаса? Мог ли он без омерзения глубокого слышать некогда любимые свои мысли, проповедуемые с высоты гильотины, при гнусных рукоплесканиях черни? Увлеченный однажды львиным рыком колоссального Мирабо, он уже не хотел сделаться поклонником Робеспьера, этого сентиментального тигра».

Эйдельман комментирует: «Здесь, конечно, полускрытая пушкинская исповедь — об эволюции собственных взглядов — для чего жизнь Радищева важнейший повод».

Эйдельман убедительно показывает, как Пушкин, незадолго до гибели, тоже «сломав для себя грань между субъективным и объективным», мучительно пытался «сказать все и не попасть в Бастилию». Сказать множество насущных для него и для русского общества вещей и не попасть под нож цензуры… В известном смысле статья о Радищеве была и завещанием Пушкина.

В ней он кропотливо нащупывал пути преодоления барьера, воздвигаемого властью между мыслителем и обществом.

С обсуждения той же проблематики, но советского периода, начинается фундаментальная работа Эйдельмана «Революция сверху в России», которую также можно считать завещанием историка, мыслителя, просветителя.

Из-за масштаба задачи, которую поставил перед собой Эйдельман, из‐за обилия вовлеченного материала, из‐за огромного количества конкретных рассмотренных ситуаций невозможно в рамках этого предисловия сколько-нибудь подробно анализировать эту работу. Потому мы остановимся на моментах наиболее актуальных.

Надо сказать, что и здесь мы встретим ключевые фигуры, на которых постоянно было сосредоточено внимание Эйдельмана, — Пушкин, Герцен, Толстой. Их мнение он демонстрирует при рассуждении о смысле и цене петровских реформ. Хотя, разумеется, галерея «экспертов» значительно расширена. Например, для оценки «революции Петра» теперь привлечен кроме Льва Николаевича Толстого — Алексей Николаевич Толстой с его сильным рассказом «День Петра», написанным в эмиграции в 1918 году: «Но все же случилось не то, чего хотел гордый Петр; Россия не вошла, нарядная и сильная, на пир великих держав. А подтянутая им за волосы, окровавленная и обезумевшая от ужаса и отчаяния, предстала новым родственникам в жалком и неравном виде — рабою. И сколько бы ни гремели грозно русские пушки, повелось, что рабской и униженной была перед всем миром великая страна, раскинувшаяся от Вислы до Китайской стены».

На обширном пространстве «Революции сверху в России» особое внимание по понятным причинам уделено двум эпохам — петровской и эпохе Великих реформ.

С «революцией Петра» дело особое, потому что, как мы уже знаем, Эйдельман, «ломая грань» между собственным мировосприятием и таковым же у Пушкина и Герцена, решал вопрос о своем отношении к Петру.

В «Революции сверху» он предлагает широкий спектр мнений, но нет окончательного и ясного ответа.

«Споры, споры… Все их разнообразие, наверное, легко свести к сравнительно простой формуле: как совместить два начала в том правителе, в том царствовании, той „революции сверху“. Начало прогрессивное, светлое, а рядом темное, зверское. Говорилось о величественном здании, которое воздвиг император, и о заложенной под это здание „огромной мине“ (экономическом, политическом рабстве), достаточно ли крепка постройка, чтобы не поддаться взрыву, или угроза смертельна, неотразима?» История показала — да, смертельна, неотразима.

Не давая прямого и категорического ответа, верный диалектическому принципу, всем ходом своей мысли Эйдельман дает понять, что насильственный костоломный метод воздействия на реальность чреват тяжкими последствиями. И одна из главных причин неудач — пренебрежение человеческим достоинством. Не называя в этом случае Пушкина, Эйдельман фактически отсылает нас к пушкинским представлениям о должном.

В принципиальной главе «Страх или честь» он пишет: «Дубинка и честь в политике, морали примерно так же соотносились, как палочные и рыночные дела в экономике.

Причудливое сочетание, пересечение чести и страха, в разных дворянских поколениях — важнейший, интереснейший исторический феномен XVIII века.

Результатом, вероятно довольно неожиданным для самих самодержцев (и притом важнейшим российским историческим уроком!), становится отныне роль „мыслящего меньшинства“, примерно одного процента страны, приобщенного к просвещению и чести, людей, которых назовут интеллигенцией.