реклама
Бургер менюБургер меню

Юлия Ли – Поезд на Ленинград (страница 11)

18

Жизнь, как в Европе, – предел ее мечтаний.

И ради этого она шла даже на убийство. О если бы только она знала, как он все это время рисковал, чтобы вернуть это все! Рисковал не только своей жизнью и жизнями членов своей семьи, но родным народом.

Даня подобрался совсем близко к распахнутой двери в бактериологическую лабораторию, где его жена служила медсестрой. В ее обязанности входило посещать партийных работников на дому, делать уколы, прививки и прочие медицинские процедуры.

Дверь захлопнулась – видно, почуяли чье-то присутствие, хоть Даня и успел скользнуть в глубокую нишу первой попавшейся на пути двери. Его разбирало любопытство, он тихо, стараясь не скрипеть столетним высохшим паркетом, подкрался ближе и приник к двери ухом, заранее решив, что, если застанут, – скажет, что ревновал жену и подслушивал из подозрений в неверности.

– … я устала ждать, устала от пребывания в состоянии вечной готовности. Я уже семь лет жду, когда что-то изменится. Но ничего не меняется. Комсомол, партсобрания, лозунги, полуголодное состояние. На мне все платья висят как на чучеле огородном. Я хочу что-то делать! Я должна все исправить, изменить… – говорила она с жаром, часто повышая голос. – Я – и никто другой. На себя одну я лишь уповаю. Больше рассчитывать не на кого. Нынче каждый сам за себя!

– Нужно соблюдать осторожность и не торопиться, ни в коем случае не спешить, – приглушенно отвечал ей Виноградов, и по тону его голоса было понятно, что он не хочет быть участником этого разговора. Даня был уверен, что, говоря это, он опасливо поглядывал на дверь: сейчас все, вынужденные существовать теснее, чем когда либо, принимали меры излишней осторожности машинально. Могло погубить любое ненароком оброненное слово.

– К чертям осторожность! – всплакнула Лида. – Этот… этот набичвари[9] думает, что ему все можно! Он втихаря ведь работает. С ним нужно его же методами. Давайте я его заколю… нет-нет, не ножом. Яд! И уж теперь ни стафилококком, ни стрептококком, ни тифом не обойтись. Его нельзя просто на несколько дней вывести из игры, как было с другими. Пусть будет стрихнин или… какое-нибудь цианистое соединение. Я смогу пробить ему иглой руку, даже через его френч. Я тренировалась! Я вынашиваю эту идею уже давно. С вами или без вас, но я это сделаю.

Даня, не дыша, нагнулся к замочной скважине, заглянул внутрь. Большой лабораторный стол, аккуратно заставленный блестящим стеклом – сосудами, трубками, бутылочками, косо льющийся в высокие прямоугольные окна свет, розоватые блики на стенах и две фигуры в белых халатах справа: слушающий Лиду доктор Виноградов и она сама, лиц не разглядеть, но видно, как она нервно размахивает руками. Где-то в углу копошился двухлетний Бесо, которого жена брала с собой на работу, если не с кем было оставить дома.

Лида была тоже из грузинской дворянской семьи, но давно обосновавшейся в Петербурге, училась в Смольном институте благородных девиц, убежала в семнадцатом на баррикады, хотя оставалось учиться лишь год, не поехала в Новочеркасск, куда перебазировался институт. Революция для нее была романтическим приключением, которое быстро наскучило. Как только наступили нужда и голод, нахлынула тоска по прежним временам, и день ото дня становились все несносней ее причитания. Бытовые неудобства, следование нелепой дисциплине комсомола и большевистским призывам отринуть все женское и стать солдатом партии – вовсе не то, о чем мечтала она в девичестве, когда грезила о победе прекрасной дамы, идущей по городам с красным флагом наперевес. Во французских журналах Революция всегда изображалась в виде красавицы богини победы, несущей триколор, а тут – грузная, некрасиво нахмуренная баба в платке, потрясающая кулаком или выпроставшая скрюченный палец, грозящая и призывающая быть в первых рядах борцов за социализм, работать и помалкивать.

Вся эта большевистски-советская красная и грубая атрибутика сначала забавляла Лиду, но потом стала раздражать.

Она стала носить бусики, как знак внутреннего несогласия с грубоватой надобностью, потом сняла косынку, отказалась остричь волосы по последней моде, как и все девушки на курсах медсестер, которые она посещала, прежде чем начать работать в Кремлевской поликлинике. В Лечсанупр ее приняли тотчас же по окончании курсов, потому что она была самой толковой ученицей.

Нет, так больше жить нельзя. Сердце Лиды рвалось от боли. Мир свернул куда-то не туда, раньше было лучше!

Ее одинокий протест стал заметен Виноградову, он ее предостерег, что если открыто выставлять себя против комсомола, презрительно высказываться о серых юнгштурмовках, в которые влезли все девочки на курсе, красить ярко губы и носить бандо вместо косынки, то очень скоро она прослывет изгоем. Изгоем Лида становиться не хотела, Виноградов понимал это, видел и ее искренний жар, который грузинка сдерживать не могла, хоть в Смольном была всегда парфеткой[10]. И он предложил ей вступить в тайное противостояние и взяться за оружие, которым Лида могла бы действовать одинаково и эффективно, и незаметно, прокладывая путь к победе тех людей, которые, как и она, видели, что диктатура партии погубит в людях все человеческое, что лучше понемногу вливать в города прежнее, живое, пусть и буржуазное, или, как сейчас это называли, – нэповское.

Нэп Лиде виделся простым и идеальным решением. Пусть те, кто умеет торговать, – торгуют, те, кто умеет шить, – шьют, пусть пекут пекари, уверенные в своем мастерстве, знающие наверняка, что если делать свое дело лучше всех, то и заживешь лучше. Но когда все равны, и не просто равны, а посажены в одинаковые, крохотные ящики, грубо сколоченные, в которых едва хватает места, чтобы двигаться, – почти гробы! – нет желания ни стараться, ни делать что-то и вообще – жить. Лида очень хотела стараться для других и чтобы кто-то старался для нее. И только в этом видела выход из голодной ямы, из всеобщей нужды. И пусть бы при этом люди оставались немного корыстными, слегка порочными, чуточку слабыми, тогда бы находился тот, кто спешил эти слабости удовлетворить. Ну что преступного в том, что страстно хочется воздушных булочек на завтрак, а устриц и бокала сладкого итальянского вина к ужину хоть в месяц раз! Когда имеется спрос, появляется и предложение. Тогда есть и работа – по охоте, а не по принуждению! Как там было в басне о пчелах Мандевиля: «…такой был здесь гражданский строй, что благо нес изъян любой, дружила нравственность с пороком; тут и преступница-пчела для пользы общества жила».

Но всё как-то так закрутилось, что все теперь старались не для блага друг друга, а только для партии – для этого эфемерного чудовища, которое, как тот Минотавр, все время требовал от Крита новых и новых подаяний в виде человеческих жизней. На ее глазах многие исчезали куда-то, объявленные врагами народа. Иные уезжали за границу, оставались только совершеннейшие пустоголовы, которых легко было держать в марионетках. Человеку мыслящему в рядах нынешнего гражданского строя как будто не оставалось места. Любое инакомыслие или даже просто способность рассуждать воспринималась как угроза. А ведь Лиду с детства учили думать, взвешивать умом… Да, в конце-то концов, и в былые времена хватало бомбистов, недовольных и несогласных, но раньше такому человеку требовалось долго и упорно доказывать свое несогласие, прежде чем его водворяли на каторгу или за решетку. Ныне все случалось почти по щелчку пальцев и порой за ни за что.

На глазах Лиды врагами революции были объявлены три ее подруги – все по происхождению дворянки. И зловещему Минотавру выслать их из страны не помешало горячее желание девушек носить красные цвета и работать на заводе до потери пульса. На ее глазах – в год, когда еще она жила в Петрограде, – посадили на пароход, отбывавший в глухую неизвестность, нескольких ей знакомых учителей – им не позволили взять с собой ничего, кроме сменного белья. Людей сшибали, как шашки с доски, – щелчками, бездушно. А были и совершенно смехотворные причины – студента выгнали из института за то, что тот выругался, когда на его голову упал портрет Ленина…

Лида не могла отделаться от мысли, что она спит и видит кошмарный сон, что портрет не Ленина, а Торквемады, а живут они на самом деле в эпоху священной инквизиции или того хуже – во времена кровавого римского диктатора Суллы. Страшно делалось от мысли, что человека легко можно объявить врагом пролетариата за такую пустяковину, как вырвавшееся бранное слово в сторону кого-то из вождей. Нужно было найти того Тесея, который спас бы мир от прожорливого гада!

Таким Тесеем Лиде виделся сначала Рыков. Он так отважно отстаивал на съездах новую экономическую политику… Каково же было ее разочарование, когда он вдруг прилюдно отказался от своих идей и пал на колени перед Сталиным – этим тихим, усатым кротом, который все более и более принимал облик мифического чудовища, коего так боялась Лида, который будто бы подражал реформам Суллы. Она слушала то, что говорилось на партсобраниях, и ужасалась.

Хотелось вскочить, кричать… Но Виноградов успел ее познакомить с деятельностью еще одного революционера, ставшего отчего-то подпольным. Тесеем мог бы стать Троцкий! Вот кому бы взять бразды правления, вот кто тонко понимает, как развиваться молодой стране в условиях голода, дефицита, разрухи. Ведь он стоял у самых истоков революции, он ее выковал. Но беда в том, что он изгнан и вынужден вести борьбу откуда-то из зарубежья. Его место занял тихий узурпатор Коба с кротовьей мордой…