Юлия Бычкова – Впереди лежачий полицейский (страница 2)
А он, предаваясь философским размышлениям, благо времени на это было полно, никак не мог понять, как это они так легко, будто бы даже естественно, делят всё пополам по двоичному принципу, а по сути – грабят, даже грабастают. Куда взгляд ни кинь – наши и ваши, лояльные и чужие, и почему-то кругом правы только те, у кого власть и кто в эту власть пылко влюблён, а остальные – автоматически беззащитны, их держат на поводке, чтобы ими прикрыться и затем выкинуть после дела. И это, с позволения сказать, в общественном договоре широко распространено, и будто бы это так и надо!.. Может, мы сами виноваты, что подчиняемся любой глупости, если она звучит уверенно? Может, кто на кого учился, тот так и живёт, а точнее сказать, кто кем родился? Ведь всякая тварь развивается сообразно своей природе, как бы сказал Дарвин. Или не Дарвин?.. Но это имя звучит здесь абсолютно уместно.
Архитектор закрыл глаза и незаметно для самого себя уснул от непреодолимой усталости. Плавно, как в лифте, погружаясь куда-то глубоко, он увидел такой сон, словно бы обнаружил себя одиноким Робинзоном на острове. Сначала он стоял и долго всматривался вдаль, наблюдая, как беззаботно мерцает апельсиновое солнце в воде, затем он медленно брёл вдоль берега. Под ногами хрустел тёплый песок, высоченные деревья слева приветственно махали ветвями, словно сказочными руками, вскидывая их по очереди, в том порядке, в каком он к ним приближался. И голубой ветер шумел изо всех сил, издавая звук: «Привееееет!» И ему вдруг стало очень хорошо, оттого что этот пустынный берег оказался таким наполненным и гостеприимным. «Так, выходит, вы меня ждали?!» И он тоже помахал рукой, и почувствовал трогательную такую любовь к этим деревьям, и к ветру, и к морю, такое забытое переживание, будто что-то сжалось в груди, как когда он спустя тридцать лет нашёл в родительском доме собственную смешную игрушку – лохматого зайца и две поделки – вышитую «назад иголкой» голубую салфетку с одним цветком и надписью детскими буквами «маме» и кривой деревянный брусок в виде треугольной призмы с выжженным домиком и надписью «папе» на модном тогда аппарате для детского творчества, который раскалялся докрасна, и тогда от деревяшки струился едкий дымок. От него щекотало в носу, деревяшка оплавлялась и чернела. И от этого сжатия в груди всё становилось таким родным, таким, что невозможно было объяснить, как получилось, что эти трогательные вещи были преданы. Как?.. А если бы он забрал их в город, это бы выглядело крайне нелепо, и потом, меняя квартиры и города, никогда бы их не сохранил. А они… почему они всё равно остаются, эти напоминания из того ясного времени, когда твоя уже крепкая мужская рука ещё принадлежала милому шестилетнему мальчику?
Так он долго брёл, проваливаясь ногами в песок, и вдруг понял, что стал одним целым вместе с природой, дыша одним воздухом, наполняясь общим настроением, будто кто-то главный напомнил ему, как же всё вокруг на самом деле едино и потому божественно. Ведь если бы вещи в нашем мире возникали каждая сама по себе самостоятельно и бессвязно, то никогда бы они так хорошо не сочетались и не уравновешивали друг друга. Всё выглядело бы подобно залежавшимся товарам в заброшенном магазине. А здесь ведь всё
И тут архитектор, наполненный этим новым восторгом, вдруг понял, что слишком давно он не был таким живым, неделимым и таким искрящимся, и ему захотелось петь прямо во сне, раздавая энергию повсеместно. «Па-ба-ба-баам!» – запел он Бетховена, и сам от своего голоса проснулся. Сколько длился этот сон, минуту или час, неизвестно, но он почувствовал себя отдохнувшим и здоровым.
Он открыл глаза и вдруг понял: «Так что же получается, когда потеряно всё, кроме чести, ничего не потеряно?!»
Он спокойно решил, что, в конце концов, уволиться можно всегда, не теряя самообладания. Это, как и смерть, даётся даром. Когда пробил час, через неделю гений уволился, а исходные коды остались в его голове.
Чистая вода
В центре улицы красовалась длинная аллея кожистых нежно-розовых олеандров в цвету – поразительная цветочная легкость, хоть они были выше домов, элегантно прижимаясь к тротуару, словно они садовые розы, а не деревья. Велизи настолько зеленый и воздушный, будто ты находишься в каком-то парке, и поблизости море, окутывающее улицы удивительным соленым вперемешку с хвоей ароматом. Наконец-то можно дышать.
Утром захотелось пойти пешком, даже несмотря на проливной дождь. Трамвай долго не появлялся, небо замерло бетонно-хмурым. У них на остановках всегда обозначено время, сколько тебе ждать: минут пять или шесть, умеренно, не более, чтобы выкурить сигарету или побыть с собой ранёхонько – вспомнить какую-нибудь глупость, как ночной сон, что всегда хочет быстрей забыться. В прошлый раз мы были приглашены на «званый» ужин в одной простой, но приличной по местным меркам пиццерии – здесь недалеко на широком перекрестке. Странное сочетание окраинной заурядности с невозможностью отказаться от мысли, ты же в Париже, всё равно в Париже. Поразительные местные порядки, когда начальница настаивала на ужине, задолго заказав столик на один из вечеров нашего приезда, но не выбрала себе в меню ничего, разве что чистой воды. Мы сидели впятером и пили неизменное Бордо. Через некоторое время принесли большие тарелки с горячими салатами, а она вдруг сказала, что муж без нее не сядет ужинать, есть она ничего не будет, и пить тоже, потому что за рулём. Французская притязательность. Выждав еще чуть-чуть, примерно через час извинилась и ушла, шепнув с краю стола, что заплатит за одну бутылку вина. Ужин. Муж. Он её не поймет. Но теперь поймёт, но не поймём мы. Культурная чехарда. Мне это показалось крайне необычным, но коллеги сказали – всё по-французски естественно, то есть в норме и по этикету. «Не парься»: relax.
Я прошла остановку мимо, где стояли двое – один чернокожий, другой чернявый худой, типично французский флегматик, глаза вцепились в асфальт, а в них страх. Они оба сильно как-то страдали – в юных лицах такая фрустрация, тоска и уныние: работяги в восемь утра обдумывают свою неблагодарную работу на ближайшие пятьдесят лет или клерки представляют ненавистное совещание и аудит. Но, скорей, они больше похожи на работяг, причём с разных строительных объектов одинаково больших и пугающих, таких знакомых, что походят на московскую экспансию, так сильно поглощающую любого маленького горожанина, что хочется уйти от них поскорее прочь. Ну, его, своего хватает. Тут тоска какая-то незнакомая.
Мое путешествие началось вчера – когда я заплутала на станции метро Гар дю Нор – узкие ступеньки на платформу вниз словно в запретные подвалы, плохо читаемые мелкие вывески, темень повсюду и огромное количество чёрных лиц, как в Африке, точно в самой Африке только такое и возможно. Это надо было поезду вдруг остановиться: «поезд дальше не пойдет»! Я направлялась на самый юг, с пересадкой на Сен-Мишль, там, за рекой, а потом мимо Д’Орсе, мимо Ренуара и Эдгара Дэга. Гар дю Нор, как мне потом сказали местные, это просто исчадие, «ты попала в самое пекло, хуже трудно придумать». А я сказала, да не так уж там было ужасно, был белый день, пока я перепрыгивала через узкие ступеньки переходов, почему-то думая про черных балерин из музея Д’Орсе, как я неуклюже взлетаю с рюкзаком и комьютером Grand temps leve passe. И о том, кто же меня больше привлекает, Сезанн или Ренуар (ответ неочевиден, но Сезанн). Не сразу, все же я нашла нужный поезд, ощутив маленькую победу. И отправилась дальше, когда было ровно двенадцать, подумав, вот оно самое время погулять по Парижу, подняться на башню, потом доехать туристической дорогой до Версаля, где по расписанию кажется около пяти, обещают светомузыкальное шоу. Но одной всё же ездить в тематические места рискованно только потому, что ты можешь неожиданно поменять маршрут, ни с кем не согласовывая, даже не обсуждая. И Гар дю Нор в мои планы не входил, только погрузил в фрустрацию, пока погода за окном уверенно портилась. Тучи сгустились совсем низко, заморосил прохладный дождь и всё пошло не так. У башни Эйфеля была беспросветная стройка: заборы и перекопанные тротуары, не подойти. Кругом назойливые чёрные с сувенирным хламом, так, что башня мне даже показалась какой-то уставшей, придавленной мрачным туманом. Сделав круг по другому берегу, и по старинному мосту Бир-Хакейм, я вдруг подумала, а ведь это тот мост, где снимался фильм «Последнее танго…», там, где они расходились вдоль тяжелых колонн с отливом зеленой меди, она была в фетровой шляпе с цветками и белом пальто, он – красивый такой, взъерошенный. Знакомое место… и самая запоминающаяся кино галерея. Я всё думала, как это странно, что недавно будто также случайно пересматривала Бертолуччи, но неужели Мари и Марлон они могли здесь так же, как я гулять…. Это чувтсво родом оттуда, будто Париж торжественно-долгожданный, даже будто хорошо знакомый. Я остановилась оглядеться, мимо промелькнул черный велосипедист, я обернусь в его сторону. И если дальше пройти туда мимо Ситэ до острова Сен-Луи – там, где на мысе расположился зеленый сквер из рассказа Хулио Кортасара «Слюни дьявола». То там… Наверно такая же была праздная прогулка с фотоаппаратом на шее, о которой позднее Антониони снял свой шедевр Blow up, переместив, правда, действие в Лондон.