Юлия Бекичева – Автобиография. Вместе с Нуреевым (страница 5)
С благодарностью вспоминая своего наставника, Рудольф Нуреев рассказывал: «Возможно, Пушкин был не очень броским танцовщиком, но то, что одним из лучших – точно. Когда Александр Иванович показывал нам элементы, казалось, что лучше сделать просто невозможно. Он был наделен способностью заражать класс своим энтузиазмом. Мне безумно нравилось повторять все эти па. Пушкин никогда ни на чем не настаивал, он не требовал безукоризненной точности, разве только немного поправлял. Он учил нас связывать музыку и эмоции, и каждый наш жест должен был быть наполнен чувствами. В результате такой работы мастерство наше росло, но при этом каждый из нас сохранял индивидуальность».
Их отношения сложились не сразу.
«Мягкий и доверчивый Пушкин несколько недель не смотрел в мою сторону. Я не считал это несправедливым, ибо восемь учеников его класса были на очень высоком уровне. Особенно один татарин, удивительно похожий на меня, – писал в “Автобиографии” Рудольф Нуреев. – По сравнению с этими танцовщиками я действительно был пустым местом. Другие ученики не могли понять, почему они должны терпеть рядом с собой неподготовленного провинциального мальчишку, в то время как, по крайней мере, трое из них были вполне сформировавшимися профессиональными артистами. Однажды они подвели меня к зеркалу, занимавшему целую стену нашей классной комнаты, и высказали начистоту все, что думают обо мне: “Посмотри на себя, Нуреев… Ты никогда не сможешь танцевать – это невозможно. Ты просто не создан для этого. У тебя нет ничего – ни школы, ни техники. Откуда только у тебя берется наглость заниматься с нами в восьмом классе?!” И они были правы: у меня не было ничего. Для этих отличников, прекрасно вооруженных технически и гордившихся своим традиционным стилем, я был как бельмо на глазу. Они попросту не могли принять меня. В то же время, чем больше я смотрел на них, тем больше убеждался: я занимаю свое место по праву. И не то чтобы я был доволен собой, я только твердо знал, что имею право танцевать, что именно для этого рожден, что мне придется продолжать борьбу, пока все не примут это как факт.
Полагаю, в то время все считали, что я поучусь два года, вымучаю восьмой и девятый классы, а потом навсегда забуду о балете. Много времени спустя Пушкин рассказал, как отрекомендовал ему меня Шелков: “Посылаю вам упрямого болвана, испорченного мальчишку, не имеющего никакого представления о балете. У него плохая элевация[9], и он не способен правильно держать позицию[10]. Предоставляю вам судить, но если он продолжит в том же духе, нам ничего другого не останется, как выкинуть его из училища”.
Несмотря на то, что меня не замечали, с первого урока я понял, что принял верное решение. Александр Иванович Пушкин был действительно замечательным педагогом. Он понравился мне сразу же, как только я его увидел».
Глава седьмая
Баламут
С завидным упорством осваивая элементы, Рудольф укрощал свое тело. С укрощением свободолюбивого нрава дело обстояло куда хуже. Очевидно, что в святая святых – а именно так многие воспринимали и воспринимают Ленинградское хореографическое училище (ныне Академия русского балета имени А. Я. Вагановой) – был свой, строжайший устав. Учащиеся обязаны были неукоснительно соблюдать существующие здесь правила, в противном случае их ожидали дисциплинарные взыскания, а самых злостных нарушителей – отчисление.
«Завтрак (чай, каша, печенье) подавали с восьми до десяти. Тут же, в столовой, мы обедали (суп, овощи, мясо, десерт) и ужинали (мясо, овощи, сладкое). Эту же столовую посещали артисты Кировского театра, однако они никогда не общались с учениками. Мы уважали, восхищались ими, они же, в свою очередь, не имели права подтрунивать над нами или смотреть на нас сверху вниз. Занимались мы от восьми до одиннадцати часов в день. Два часа отдавали истории искусства, с десяти до двенадцати был урок литературы. После двухчасового урока литературы наступала часть дня, которой я ждал с большим нетерпением, – два часа классического танца.
Занятия балетом в Ленинградском училище были столь насыщенными, хорошо подготовленными и увлекательными, что одно занятие стоило четырех часов работы в любом другом месте Европы. Затем следовал часовой перерыв на обед. За ним – два часа истории балета и истории музыки. Потом мы еще два часа занимались танцем, на этот раз характерным. Наступало семь часов – время ужина. Еженедельно у нас был также урок фехтования, которое традиционно и должным образом преподавали в училище с момента его основания», – писал в своей книге воспоминаний Рудольф Нуреев.
Вскоре после поступления Рудик, по его признанию, начал прогуливать завтраки – хотелось подольше поспать. Продолжал дремать он и на уроках литературы, ненавидел химию, физику.
«Убежден, что подсознательно я всегда был склонен отвергать все в моей жизни, что не обогащает и не затрагивает непосредственно мою единственную всепоглощающую страсть», – впоследствии писал артист.
В интервью он не без удовольствия замечал: «Журналисты “Нью-Йорк таймс” назвали меня человеком, выбивающим двери, ломающим преграды. Это очень точно потому, что я всегда так делал и в итоге добивался своего».
И в те, ученические годы, Рудик решил, что склонять голову перед глупыми, неизвестно кем придуманными правилами он не намерен.
«Помню, как однажды вечером я решил улизнуть из училища и пойти в Кировский театр на “Лебединое озеро” или еще на что-то (в “Автобиографии” – “Тарас Бульба”). Никого не предупредил, не спросил разрешения. Когда я вернулся в интернат, дверь была заперта. Мне пришлось долго по ней барабанить. Наконец меня впустили. В наказание забрали матрас и талоны на завтрак. Ночью я сидел то на полу, то на подоконнике, а наутро пошел завтракать к знакомым. Когда я вернулся, у меня потребовали отчет, почему я отсутствовал на двух первых уроках. Я объяснил, что вечером ходил в театр, после чего мне не дали выспаться, оставили без завтрака, а в следующий раз, похоже, и вовсе высекут розгами. Директор Шелков был вне себя от ярости. В тот же день устроили собрание, на котором мне припомнили все, что я не так делал и говорил, и все, чего не делал и не говорил, – тоже».
Описывая эту историю в книге, Нуреев добавлял: «Знаю, что дисциплина необходима, что именно она выковывает характер, что без нее мы бы постепенно деградировали. Однако это систематическое подавление личности, приглаживание ее до общепринятых канонов – не то, что я понимаю под дисциплиной. Врожденная интуиция подсказывала мне прямо противоположное – я ценил все, что, по моему разумению, способствовало развитию индивидуальности».
Глава восьмая
Судьбоносный успех
Все были абсолютно уверены, что после такого своеволия юноша должен вылететь за дверь, но, к удивлению окружающих и удивлению его самого, Рудик продолжал обучение. «Подошел конец года. Каждый из учеников Александра Ивановича Пушкина должен был подготовить вариацию[11] для итоговых экзаменов на сцене Кировского театра. Пушкин решил не выпускать меня на концерт, полагая (и вполне справедливо), что я еще не готов. И все же я не расставался с надеждой. Несмотря на очень плотное учебное расписание, я самостоятельно работал над мужской вариацией из па-де-де[12] Дианы и Актеона. Я подготовил свою вариацию. (Великая Ваганова всегда считала, что вариация – лучший способ показать, на что способен танцовщик.) Однажды вечером я попросил Пушкина посмотреть ее. Я станцевал вариацию для него одного, и он сказал, что я могу принять участие в итоговом экзамене. И я сдавал экзамен.
Еще один танцовщик подготовил ту же вариацию, но ощущение соревнования только раззадорило меня. Когда экзамен закончился, я знал, что произвел некоторое впечатление. Никто не сделал никаких лестных замечаний по поводу моего танца, однако я понимал, что в этом наиболее требовательном из училищ молчание само по себе означает одобрение. Первый бой был выигран. Мне как бы выдали пропуск, даровали официальное право танцевать. Наконец, я ощутил свою “сопричастность”».
Партнерша Рудольфа Нуреева, народная артистка СССР, балерина Наталья Михайловна Дудинская рассказывала: «Когда этот мальчик оканчивал балетную школу, он уже был полностью сформировавшимся танцовщиком с необыкновенным чувством стиля, потрясающим чувством формы. Казалось бы, откуда взяться всему этому у человека, который мало видел, мало читал, у которого только начиналась жизнь. Думаю, что все это от внутреннего дарования».
В свободное от занятий время Рудик ходил в театр, летал в Москву, чтобы посетить балетные занятия в Большом театре или посмотреть выступления зарубежных гастролеров, и, как и в детстве, непрестанно слушал музыку.
«С одним знакомым я впервые побывал на концертах классической музыки, услышал произведения Баха и Бетховена, сонаты Грига. Для меня явилось откровением то чувство наслаждения, которое приносили эти концерты, – писал Нуреев. – У меня никогда не было собственных пластинок, и вся музыка, которую я знал до сих пор, изливалась из нашего старенького радио в Уфе. В те годы я слушал в основном Чайковского, а иногда симфонию Бетховена, транслировавшуюся по случаю смерти какого-нибудь выдающегося государственного деятеля. Но на этих ленинградских концертах я впервые открыл для себя, какую чистую радость способна доставить музыка. К концу первого учебного года я взял за привычку ежедневно бегать в расположенный у Казанского собора музыкальный магазин и покупать ноты. Иногда я проигрывал их сам, если мог прочесть с листа, иногда просил сыграть кого-нибудь в училище. В те дни, когда мне не удавалось никого найти, я самостоятельно читал ноты и извлекал из этого массу удовольствия».