Юлий Кагарлицкий – Вглядываясь в грядущее: Книга о Герберте Уэллсе (страница 80)
«Я сейчас вспоминаю детство, — сказал он. — У меня был какой-то большой атлас с картой России, и там в углу были гравюры с такими же церквами, они всегда казались мне ненастоящими, но я с тех пор их связывал с представлением о России. Вот приехал в Петербург, но там ничего подобного нет, и я уж поверил было, что эти гравюры были только фантазией художника. А вот они вдруг ожили».
В Кремле как раз шли строевые учения какого-то полка, и Уэллс, сызмалу увлекавшийся игрой в солдатики, смотрел на них с не меньшим восторгом, чем мистер Пиквик на маневры в Рочестере.
В Москве Уэллс даже изменил своему правилу не тратить время на осмотр памятников старины и съездил в Загорск. Лубочная картинка с изображением Троице-Сергиевой лавры висела потом в его доме. Но главные его интересы по-прежнему оставались иными. Он ходил по ночным чайным, побывал на Хитровом рынке, где жили в ночлежках описанные Горьким босяки. И конечно, он осуществил свое заветное желание, зародившееся еще в Лондоне, — побывал в Художественном театре. Он посмотрел «Гамлета» в постановке Гордона Крэга и «Трех сестер». Последний спектакль привел его в такой восторг, что он отправился за кулисы благодарить исполнителей и начал уговаривать Станиславского, Книппер-Чехову и Немировича-Данченко привезти свои чеховские спектакли в Лондон. Потом он еще дал об этом спектакле восторженное интервью. Тогдашняя Москва (он писал потом об этом в романе «Джоанна и Питер») произвела на него впечатление города «грязного, расползшегося, неряшливого», но тем более восхитил его Художественный театр, который, «словно магнит, притянул к себе свой элемент из огромной варварской смеси западников, крестьян, купцов, духовенства и профессионалов, заполнивших московские улицы». Еще знакомые сводили его к Балиеву в кабаре «Летучая мышь». Побывал он и в Большом театре на вечере одноактных балетов, где танцевала Е. Гельцер, и в Третьяковской галерее. Словом, несколько московских дней были насыщены до предела. Потом он отправился обратно в Петербург и оттуда морем отплыл в Англию.
Как нетрудно заметить, инкогнито сохранить не удалось. Более того, сама попытка остаться в России незамеченным привела к смешному недоразумению.
Два дня спустя после приезда Уэллса в Петербург, 15 января 1914 года, в либеральной газете «Речь» появилось интервью, которое Уэллс, явно в порядке исключения, по просьбе общих знакомых дал известному журналисту В. Д. Набокову, отцу писателя В. В. Набокова. Он много говорил об английских делах, но о своих русских впечатлениях пообещал рассказать позже, когда они отстоятся. Это интервью послужило своеобразным сигналом для остальных газетчиков. Они немедленно кинулись в английское посольство узнавать, где остановился знаменитый писатель. Сэру Джорджу Бьюкенену, послу, Уэллс по приезде не представился, посольские же клерки направили корреспондентов к самому знаменитому, на их взгляд, английскому писателю, недавно прибывшему в Петербург. К нему корреспонденты и нагрянули утром 16 января. Знаменитый английский писатель, принявший их в доме № 10 по Фурштадтской улице, оказался человеком любезным и говорливым, так что материала корреспонденты получили в избытке. Всех опередила газета «Биржевые ведомости», читатели которой могли на следующее утро прочитать такую заметку:
«В настоящее время в Петербурге гостит мировой известности писатель Г. Д. Уэллс. Он остановился у штаб-ротмистра П. П. Родзянко, с супругой которого, англичанкой по рождению, знаком много лет.
Цель приезда к нам известного английского писателя — охота на медведя, которую и предлагает ему завтра штаб-ротмистр Родзянко в своем имении Витебской губернии…
Герберт Джордж Уэллс с целью охоты изъездил всю Африку вдоль и поперек, Северную Америку, Австралию, побывал в Новой Зеландии и, наконец, совершил путешествие от Шанхая в Омск через пустыню Гоби».
Как ни пытались корреспонденты навести знаменитого писателя на разговор о его романах, он, упомянув две книги своих путевых впечатлений, от дальнейшей беседы на эту тему уклонился, что, бесспорно, свидетельствовало о его необычайной скромности. Он предпочитал говорить о своих путешествиях и охотах, «представляющих, по-видимому, для него главную цель его деятельности».
Все это было чистой правдой. Единственная неточность состояла в том, что корреспонденты нечаянно взяли интервью не у Уэллса, а у спортивного писателя Уолтера Уайнса.
На другой день ошибка открылась, но опровержение напечатали почему-то не «Биржевые ведомости», а «День», где заодно была опубликована статья известной переводчицы З. А. Венгеровой об Уэллсе и направленный ему адрес Всероссийского литературного общества. В этом адресе подчеркивались два обстоятельства: во-первых, что русские читатели, знакомые и с бытовыми романами Уэллса, все же ценят его в первую очередь как фантаста, во-вторых, что его приветствуют еще и как человека, приехавшего из свободной страны.
Об этом тогда было самое время говорить. В том же номере «Русских ведомостей», в котором была напечатана заметка «Уэллс в Москве», почти целая полоса была отведена только что закончившемуся в Киеве процессу В. В. Шульгина, позволившего себе заявить в печати, что материалы по делу Менделя Бейлиса, обвиненного в «ритуальном убийстве христианского ребенка», были сфабрикованы черносотенцами. И хотя все свидетели, выступавшие против Шульгина, вынуждены были отказаться от своих показаний, его все-таки приговорили к трем месяцам тюрьмы. Личность обвиняемого заслуживает в данном случае особого интереса. В Киеве ведь судили не какого-нибудь революционера, а «своего» — Шульгин был убежденным монархистом, антисемитом и одним из лидеров правого крыла Государственной думы!
Уэллс еще в Англии слышал и читал о России, о многом узнал от своих знакомых в Петербурге и в Москве, но при этом дурное, что он видел, перекрывалось более важным: круг, в котором он здесь вращался, необычайно его привлекал. Он встречался с З. А. Венгеровой, В. Д. Набоковым, Ф. Д. Батюшковым, М. Ликиардопуло (Ричардсом) и другими литераторами. В этой России он был своим. К русским интеллигентам он тянулся душой, и это чувство подавило все остальные. В конце сентября или в самом начале октября 1914 года, уже после начала войны, он обратился к Ромену Роллану с предложением сделать совместное заявление в пользу России, и французскому писателю пришлось объяснять ему, что подобные заявления требуют больших оговорок. «Я воюю против одного чудовища (прусского империализма) не для того, чтобы при этом защищать другое, — писал он в ответ. — Найдите, дорогой мистер Уэллс, формулировку, отмечающую, что Россия, которую мы любим, Россия, на которую мы надеемся и в которую верим, — это Россия свободная».
За те считанные дни, которые Уэллс провел в России, он постарался увидеть, сколько возможно. Но самого его тоже рассматривали и изучали. «Помню, как тогда его несколько прозаическая наружность меня поразила своим несоответствием с тем представлением, которое естественно создается об авторе стольких замечательных книг, то блещущих фантазией, то изумляющих глубиной мысли, яркими мгновенными вспышками страсти, чередованием сарказма илиризма, — писал два года спустя В. Набоков. — Поневоле ждешь чего-то необыкновенного, — думаешь увидеть человека, которого отличишь среди тысячи. А вместо того — как будто самый заурядный английский сквайр, — не то делец, не то фермер. Но вот стоит ему заговорить со своим типичным акцентом природного лондонца среднего круга — и начинается очарование. Этот человек глубоко индивидуален. В нем нет ничего чужого, заимствованного. Иногда он парадоксален, часто хочется с ним спорить, но никогда его мнения не оставляют вас равнодушными, никогда вы не услышите от него банального общего места. По природе своей, по складу своего таланта он представляет редкую и любопытную смесь идеалиста и скептика, оптимиста и сурового, едкого критика. Эти противоречивые черты его духовной сущности выражаются и в книгах и в разговорах».
Даже случайные встречи с ним крепко западали в память. Лев Успенский рассказывал, как в январе 1914 года он — ученик коммерческого училища — шел со своим товарищем по Невскому и около какого-то дорогого магазина увидел два автомобиля и небольшую толпу. Ждали, когда выйдет из магазина графиня Брасова — личность по тем временам почти легендарная. Эта красивая, утонченная женщина, разведенная жена купца Мамонтова, потом — разведенная жена гвардейского ротмистра, сделалась морганатической женой великого князя Михаила и получила графский титул от ненавидевшего ее Николая. Но когда она вышла, дверь магазина открылась вторично, и «из двери вышел плотный, крепкий человек, конечно — иностранец, нисколько не аристократ. Несомненный интеллектуал-плебей, как Пуанкаре, как Резерфорд, как многие. Его умное свежее лицо было довольно румяно: потомственный крикетист еще не успел подвянуть на злом солнце неимоверных фантазий. Аккуратно подстриженные усы лукаво шевелились, быстрые глаза, веселые и зоркие, оглядели все кругом… Как мог я не узнать его? Я видел уже столько его портретов!
За его плечами показался долговязый юнец, тоже иностранец, потом двое или трое наших. Он задержался на верхней ступеньке и потянул в себя крепкий морозный воздух пресловутой «рашн уинте» — русской зимы. С видимым удовольствием он посмотрел на лихачей — «Па-ади-берегись», снег из-под их копыт, фонарики в оглоблях, — летящих направо к Казанскому и налево — к Мойке, на резкий и внезапный солнечный свет из-за летучих облаков и, чему-то радостно засмеявшись, бросил несколько английских слов своим спутникам. Засмеялись и они…»