Юлий Дубов – Лахезис (страница 4)
Ну что ж. По крайней мере, не надо в мух вилкой тыкать.
Элиза: «ТЫ ГОТОВ НАЧАТЬ ИГРУ, ОРЛЕНОК ЭД?»
Печатаю: «ГОТОВ. ВО ЧТО ИГРАЕМ?»
Элиза: «СЕЙЧАС УЗНАЕШЬ, ОРЛЕНОК ЭД».
Костик. Камень первый
Меня зовут Константин. Когда я был маленьким, родители меня называли Костиком, а ребята во дворе и в школе — Костяном. А еще Костлявым и просто Скелетом. Но это детское прозвище оказалось недолговечным, потому что после истории со Штабс-Тараканом меня стали звать Квазимодо. Так меня называют и сейчас, но исключительно за спиной. В глаза меня так никто не называет, а обращаются по имени — Константин или Константин Борисович — и на вы, поскольку, и это я могу сказать без всякой ложной скромности, прошедшая уже часть моей жизни была прожита вполне достойно и добился я многого.
Такое не всякому удается.
Есть, конечно, люди, добившиеся существенно большего и занимающие намного более высокое положение, например мой лучший друг Фролыч, но я им нисколько не завидую, и вот почему.
Если бы меня попросили определить какое-либо мое личное качество, выделяющее меня среди прочих людей, то я бы оказался в некотором затруднении, потому что всю свою жизнь я старался вести себя так, чтобы совершенно ничем не выделяться. Если представить окружающую меня среду в виде плоской карты, состоящей из разноцветных геометрических фигурок, то фигурка, соответствующая мне, не имела бы никакой постоянной окраски, а приобретала бы цвет, гармонирующий с непосредственным окружением, и даже форму свою меняла в зависимости от того, кружочки, квадратики или треугольнички преобладают по соседству.
Прежде всего, именно этой незаметности я обязан тем, что свою жизнь обоснованно считаю удавшейся, потому что везде и всегда меня принимали за своего, и я никого не раздражал, как раздражают привлекающие внимание.
Но чтобы уж до конца быть честным, скажу здесь же, что это была не единственная причина, хотя и очень важная. Если вы посмотрите по сторонам, то непременно убедитесь, что таких незаметных, как я, в любом человеческом сообществе больше, чем воды в огурце. А везет, как мне, далеко не всем. Поэтому должно быть еще что-то, и оно, конечно же, было. Это что-то — мой друг Фролыч, которому я обязан ничуть не меньше, чем своему природному таланту приспособляемости.
Однако же одна, пренеприятная кстати, особенность у меня есть, но я о ней обычно никому не рассказываю.
У меня довольно редкое психическое заболевание. То есть, я на людей не бросаюсь, Наполеоном или индийским вице-королем себя не считаю, но страдаю, как говорят врачи, от особой формы аффектогенной амнезии. Амнезия — это полная или частичная потеря памяти. Аффектогенная амнезия — это когда человек напрочь забывает всякие очень для него неприятные события, а все остальное нормально помнит. У него внутри срабатывает какая-то блокировка, защищающая его от неприятных воспоминаний. Так вот: некоторая необычность моего медицинского случая состоит в том, что у меня все ровно наоборот — все спокойные периоды моей жизни будто затянуты серой пленкой, а хорошо и по-настоящему ярко помню я по преимуществу, то, от чего нормальный аффектогенный амнезик полностью избавлен.
Даже самые нормальные люди, как правило, практически не помнят, что с ними происходило в первые три года жизни. Я тоже не помню — все, от самого первого дня моей жизни (который я, удивительным образом, помню) и на протяжении целых трех лет, как будто стерто ластиком. Предположим, что это нормально. Но я и потом ничего не помню, вплоть до четвертого класса начальной школы, когда развернулась история вокруг папаши Фролыча. Если бы я был обычным аффектогенным амнезиком, я бы, скорее всего, именно эту историю забыл, а все остальное помнил бы. Так считают врачи. Поэтому они и говорят, что у меня особый случай.
Мое самое первое детское воспоминание, если не считать непосредственно дня появления на свет, — это не мама с ложкой и не папа с ремнем. Я помню лестничную площадку в подъезде, на которой я стою в коротких серых штанах на бретельках и белой рубашке. На эту лестничную площадку выходят две высокие коричневые двери — одна наша, а вторая соседская — и еще одна дверь, затянутая проволочной сеткой. Это лифтовая дверь. А напротив меня стоит мой сосед и ровесник Гришка Фролыч в сатиновых шароварчиках и синей рубашке в полоску.
Вот что еще интересно с медицинской точки зрения — на это все врачи обращали внимание, — что все мои воспоминания непременно связаны с Гришкой Фролычем. Есть Фролыч — все помню до мельчайших деталей, нет Фролыча — сплошная серая пелена. Как будто ничего со мной не было, а просто я в промежутках от одного появления Фролыча (или даже простого упоминания о нем) до другого находился в анабиозе. Причем нельзя сказать, что именно с Фролычем у меня связаны какие-то неприятные ассоциации, он был моим первым и единственным другом. Поэтому врачи предполагали сперва, что мой особый случай — не такой уж и особый, просто наша с Фролычем дружба была настолько захватывающей и яркой, что когда я был не с ним, то чувствовал себя глубоко несчастным, поэтому периоды разлуки моя ущербная память блокировала.
Совершенное недоумение у врачей вызвало то, что у Фролыча обнаружилось то же самое психическое расстройство, что и у меня. Он помнил самый первый свой день в роддоме, потом провал был в памяти на три года, и сразу же лестничная площадка, три двери, а напротив него я — в серых штанах и праздничной белой рубашке. Праздничной — потому что у меня день рождения. И у Фролыча тоже день рождения. И еще Новый год. Первое января.
Про день рождения надо сказать особо. Потому что это первая, пожалуй, загадочная штука во всей нашей с Фролычем истории. Дело в том, что уже в нежном трехлетием возрасте мы непонятно каким образом, но совершенно доподлинно знали, как смухлевали и его, и мои родители с нашим днем рождения. Мы с Фролычем появились на белый свет практически одновременно, в одном и том же роддоме и за несколько буквально минут до наступления Нового года. И наши родители, не сговариваясь, потому что они тогда знакомы не были, уломали директора роддома, чтобы он записал наше рождение не в старом году, а новом. Эти несколько остававшихся до полуночи минут делали нас с Фролычем на год старше, а значит, и призыву в армию мы подлежали бы на год раньше. Вот, чтобы этого избежать, родители и надавили на директора роддома.
Мои всегда считали, что Фролыч мне эту историю рассказал, узнав каким-то образом от своих. А старики Фролыча были уверены, что как раз наоборот. Вот только объяснить, откуда Фролыч знает, как был одет его папаша во время разговора с директором роддома, и откуда мне известно, какими именно аргументами воспользовался мой батя, они никак не могли. А мы это точно знали. Даже сейчас картинка перед глазами стоит — туманная, как будто через запотевшее стекло смотришь, но если напрячься, то вполне разборчивая.
Сначала я за свою психическую болезнь винил родителей — может, они непосредственно перед моим зачатием, да и после него, пили какую-нибудь гадость или курили как два паровоза, или отец как-то неправильно с матерью обошелся, причинив ей физическое или душевное страдание, повлиявшее на мое внитриутробное развитие. Мало ли что может быть в семейной жизни. Но когда я узнал, что у Фролыча то же самое, что и у меня, то на родителей думать перестал.
Один наш с Фролычем знакомый чудак, сильно интересовавшийся всякими летающими тарелками и пришельцами из космоса, узнав, что мы родились в одно и то же время и в одном и том же месте, выстроил вокруг нас целую теорию про неведомую космическую силу в виде луча, которая как раз в момент нашего рождения непонятным образом воздействовала на грауэрмановский роддом, превратив нас в нетипичных аффектогенных амнезиков. Он еще говорил, что такие случаи в истории известны, но все они происходили, когда современной медицины не было, и если бы советские врачи занимались не своим псевдонаучным шарлатанством, а серьезно отнеслись бы к эзотерическим знаниям, то их бы наш с Фролычем случай совершенно не удивлял.
Я вам сейчас объясню, как работала моя (и Фролыча тоже) дефектная память. Вот например, то самое новогоднее утро на лестничной площадке, которое мы оба помним. И день, когда раскрутилась история вокруг отца Фролыча, спустя восемь лет. Все эти восемь лет, как утверждают мои родители, я был совершенно нормальным ребенком, и никаких проблем с памятью у меня не возникало. А в тот день, когда случилась история с Фролычем и его отцом, у меня все предыдущие восемь лет как будто затянулись серой занавеской. Не то чтобы я перестал узнавать родителей или там одноклассников или забыл, чему меня в школе учили целых четыре года, с этим, как это ни странно выглядит, все было в порядке, но вот спроси меня, о чем я думал вчера или позавчера и что чувствовал, хорошо мне было или плохо — все это как в тумане. Такой провал на целых восемь лет. Нас в классе, к примеру, было тридцать шесть человек, и в то чертово утро, когда эта самая история приключилась, я каждого из них в лицо знал, и по имени, и по кличке, и кто из них отличник, кто двоечник, кто друг, кто враг, — все такое. Но все они были для меня не живыми людьми, а будто бы картонными фигурками с подписями — как какую фигурку зовут. И потом вот всю жизнь так же точно было. Как если бы я через реку переправляюсь по белым камням: постоял на одном — прыг на следующий, а между камнями расстояние в годы. И вся моя жизнь как раз из поочередного стояния на этих белых камнях состоит, а все, что между ними, не считается, будто бы и не было ничего, хотя сам факт продвижения вперед нормально фиксируется сознанием.