Юлиус Фучик – Вечный день (страница 32)
Он усадил ее рядом с собой, включил скорость, дал газ, и машина в минуту вырвалась из поселка.
— Сеня, чья это? — спросила Вера, ежась и от ночной прохлады, и от легкой дрожи, вызванной близостью любимого.
— Румынский генерал подарил! — гордо сказал Семен. И на всякий случай спросил: — Не веришь?
— Верю, Сеня… — сразу согласилась девушка, не сомневаясь, что он соврал, но не желая именно в такой момент портить ему настроение.
Часа через два, присмиревшую и усталую, боявшуюся поднять глаза на своего возлюбленного, Ванин, молчаливый и виноватый, доставил девушку на почту, а сам поехал искать свое подразделение. Разведчиков он нашел сравнительно быстро. На одном доме, тускло освещенном электрической лампочкой, увидел большую неуклюжую надпись углем:
Толстая стрела, устремленная вниз, категорически подтверждала, что Пинчук именно «туточки», а не где-нибудь еще.
Семен дал несколько протяжных, скрипуче-звонких гудков. Ему хотелось обязательно вызвать кого-нибудь из хлопцев и поразить своим приобретением. Ворота открыл Михаил Лачуга.
— Где ты взял эту штуковину, Сенька? — спросил он, скаля в улыбке большой щербатый рот.
— Во-первых, я тебе не Сенька, а господин капитан, — предупредил Ванин, который, оказавшись среди своих ребят, снова впал в обычный свой шутливо-беззаботный тон, — а во-вторых, соответственно чину мне вручена персональная машина!..
Лачуга захохотал. Засмеялся и Сенька:
— Ну ладно. Давай дорогу.
Через минуту он уже рассказывал окружившим его разведчикам про свои похождения, про то, как он «пленил» целый румынский корпус во главе с генералом. Быль ловко сдабривал великолепной, захватывающей небылицей, на что был большой мастер. Аким под конец Сенькиного повествования не выдержал и заметил:
— У тебя, Семен, получается похлеще, чем у Кузьмы Крючкова.
— Ну ладно, ладно, — проворчал Сенька. — Ты, Аким, безнадежный маловер. Кузьма Крючков врал, а я… Да вот спроси Шахаева.
В доме за маленьким круглым столиком трудились Пинчук и Шахаев. Петр Тарасович уговорил-таки парторга написать письмецо секретарю райкома, чтобы тот помог Юхиму в строительстве клуба. Лицо старшины было по-прежнему сильно озабоченным. Нелегко, видимо, было ему управляться с двумя хозяйствами: маленьким, но очень канительным хозяйством разведчиков и большим, не менее канительным хозяйством колхоза.
Шахаев давно наблюдал за Петром Тарасовичем: тот хмурился, щипал усы, кряхтел, на крупном лице его появились капельки пота. Очевидно, очередная «директива» давалась ему трудно.
«Дорогой товарищ Пинчук! — думал Шахаев, глядя, как хлопочет этот неуемный и неутомимый человечище. — Скоро, скоро вернешься ты к своему любимому делу! Как же оно закипит в твоих сильных золотых руках!»
Деловую обстановку нарушил вошедший в комнату Ванин. Он был, что называется, в форме. Плутоватое лицо сияло хитрой ухмылкой, а в выпуклых глазах — зеленый озорной блеск, и весь он имел гордую осанку.
— Что, товарищ старшина, опять директиву строчите? Бедной вашей Параске скоро их подшивать некуда будет, входящих номеров не хватит… Вот бы селектор для вас установить на Кузьмичовой повозке. Надели бы наушники да и слушали, что в вашем колгоспи робится. А так разве можно управлять — одними директивами. Этак руководят только плохие начальники, для которых и имя придумано подходящее: бюрократы…
— Замолчи же ты!.. Зарядив, як пулемет!.. Ось я тоби покажу бюрократа! — загремел Пинчук, подымаясь из-за круглого стола. Лицо его и вправду не предвещало ничего хорошего. Ванин решил, что разумнее всего будет поскорее ретироваться.
Вслед за Сенькой вышел на улицу и Шахаев. Вышел, как ему думалось, освежиться ночным воздухом, но уже в следующую минуту строго уличил себя: «Ты же вышел увидеть ее, Наташу…»
Где-то в глубине двора раздался и тут же смолк ее голос. Парторг, словно бы желая утихомирить свое сердце, крепко прижал руку к груди и быстро прошел во двор, к тому месту, откуда доносилась румынская речь. Там вели беседу братья Бокулеи.
— Кто вам сказал такое про русских? Вот уже от третьего солдата слышу, — говорил старший. — Ты посмотри на меня — жив и, как видишь, здоров. А я ведь провел среди них несколько лет. Русские не фашисты. Они совсем другие люди, Димитру. Я не могу тебе объяснить всего, но ты сам поймешь, когда побудешь среди них. Убивать они нас не станут. Это какая-то сволочь наговорила про них такое. Мы еще найдем этого человека. Мы очистим нашу армию от негодяев, Димитру. Армия должна служить народу. Про русских говорить такое может только наш враг.
— А вдруг правда, Георге? — с беспокойством спросил младший Бокулей.
— Ты что же, родному брату не веришь?
— Никому сейчас верить нельзя.
— Глупый ты, Димитру. Ну ладно, не веришь мне, но верь в советских людей. Это особенный народ, они всегда за правду!.. — Георге Бокулей говорил быстро и горячо.
Шахаев присел рядом и слушал, с трудом вникая в смысл беседы.
— Может, нам домой уйти… Все же лучше будет, — глухо сказал младший брат. — Мать, отец старые…
— Можешь идти, я тебя не задерживаю. Но я останусь, — резко ответил Георге и, вдруг обернувшись к Шахаеву, сказал: — Вот мой брат Димитру все хнычет. Перед ним одна дорога — домой. А вы, русские, всегда бодрые.
Шахаев заговорил без обычной для него мягкой, ласковой улыбки:
— Право, уж не такие мы бодрячки, Георге, как тебе показалось. Больно и нам, иногда до слез больно. Но мы не из той породы людей, которые любят хныкать.
Шахаев стоял на улице, возле дома, в котором расположились разведчики. Он думал сейчас о братьях Бокулеях, с которыми только что беседовал.
— Как все всколыхнулось! Потому что мы пришли сюда!.. — задумчиво, вслух проговорил Шахаев, запрокидывая на сложенные на затылке руки свою большую белую голову. — Столетие недвижимо. Подспудно разве… глубинные течения. И вдруг… Сколько людей будет искать своих путей-дорог!.. Какая еще жестокая классовая битва разгорится!..
От боярской усадьбы до него донеслись неясный гул чужой и нашей речи, урчание автомобилей, конское ржание, цокот копыт. С неба катился на землю ровный рокот ночных бомбардировщиков.
Шахаев не отрываясь глядел на одну звезду, которая показалась ему какой-то особенной. Большая и яркая, она как бы трепетала на темном куполе небес, излучаясь и струясь, бросая во все стороны свет более яркий, чем все другие. Парторгу подумалось, что, может быть, это горит одна звезда Московского Кремля и что выдалась такая ночь, когда она горит необычайно ярко и светит необыкновенно далеко, так, что ее видно отовсюду! И всем! И он стал всматриваться в нее еще напряженней.
Ночь. Впереди — мрачно проступающие на мутном горизонте горы. Где-то вверху, над крышей домика, мягко похлопывает красный флаг. Шахаев улыбается. Это все Пинчук придумал! С той поры как перешли румынскую границу, возит он с собой этот флаг.
«Без нашего родного флага дышать трудно…» — бережно завертывая его в чистое полотно, говаривал Петр Тарасович.
Флаг легко трепещет по ветру… Его шелест рождает в сердце Шахаева чудесные звуки:
Песня звучит все громче и громче. Тает в далеких ущельях. А он, приглушив дыхание, прислушивается к ней, будто настраивает свое сердце на нужную, до трепета душевного родную волну своей прекрасной, единственной в мире, раскинувшейся от края до края, от моря до моря социалистической державы. Невольно поворачивает лицо на восток, туда, где уже занимается утренняя зорька, откуда скоро придет и сюда свет. Исчезает огромное расстояние, отделяющее его от родимой земли, ощутимее становятся нити, связывающие солдат с советской землей, солдат, ушедших в чужие края, чтобы принести свет и другим людям.
Шахаев возвращается во двор. Ему хочется немедленно рассказать товарищам обо всем, что он пережил и перечувствовал сейчас. Однако разведчики уже спят. Бодрствует один лишь Кузьмич. Он хлопочет возле коней, которых теперь у разведчиков более десятка.
В открытом лимузине в обнимку с Акимом спит Сенька. Луна освещает его загорелое, ничем не омраченное лицо. Он по-детски сладко причмокивает губами.
Ветерок, усилившийся к утру, гасит звезды. С гор неслышно сползает туман. Усталое желтое око месяца тускнеет.
Где-то голосисто поет петух. Ему сразу же откликаются другие в разных концах поселка.
На домах появляются белые флаги. Их становится все больше и больше — здесь… вон там… и там… и дальше. Везде!
…Румыния прекратила сопротивление.
Драгомир Асенов
БИОГРАФИЯ ВЕЧНОГО ДНЯ
Полночь.
Часы на Торговой палате бьют двенадцать, их дребезжащий металлический звон разносится повсюду — даже до вечно заболоченных улочек Здравца. Потом опять все стихает; льющееся с безлунного неба голубоватое сияние окружает дома и деревья прозрачным ореолом и делает город каким-то нереальным.
Наступает новый, девятый день сентября 1944 года.
До утра еще далеко, но едва ли кто-нибудь, кроме детей, спит в эту ночь. Да и как уснуть, когда на том берегу реки, всего лишь в двух-трех километрах от центральной площади, находятся части наступающих советских войск. «Москва объявила Болгарии войну», — сообщалось в позавчерашнем, последнем, номере местной газеты; только какая-то чудная война получается: никто не стреляет, нигде не ведется никаких приготовлений к боевым действиям. Напротив, безмолвие словно сгустилось, еще в сумерках приостановилось всякое движение — ни тебе прохожих, ни повозок, ни автомобилей, даже собаки, выбегающей из подворотни. И вопреки безмолвию, вопреки тому, что замерло всякое движение, все до такой степени напряжено, будто с минуты на минуту последует взрыв. Все чего-то ждет — с надеждой или страхом, с самыми противоречивыми предположениями. Что же будет дальше? На радость взойдет слабеющее, но все еще летнее солнце или грянут новые беды?