Юлиус Фучик – Вечный день (страница 21)
Хорунжий Тужик умер в санбате, куда его привезли еще в сознании, только он не помнил, где его ранило: на подступах к Тригубову или уже в самой деревушке. Наверное, в деревне, потому как запомнился ему горящий дом и черные немцы, выскочившие из огня. Потом все залило солнечным светом. Он лежал в палатке и видел длинный ряд лежащих. Был удивлен, что их так много: «Сколько человеческих тел нафаршировали свинцом». Вдоль ряда шел врач с медсестрой, наклоняясь над каждым. Медсестра внимательно рассматривала лица, словно искала кого-то.
— В операционную, — бросил врач, бегло осмотрев Тужика.
Медсестра накладывала ему на лицо наркозную маску. Ему нравилась эта девушка, он вспомнил ту, которую любил и которая наверняка погибла в гетто или в лагере. И это была его последняя мысль. Он не слышал разрыва немецкой бомбы, упавшей неподалеку, не видел, как воздушная волна подняла полотнище палатки.
Молодой санитар, глядя в небо, грозил кулаком:
— Не видишь, сукин сын, что Красный Крест?
Танки прошли через пост под Ленине Они наконец-то увидели их, когда во второй раз поднялись в атаку на Тригубово. Шли цепью за польскими Т-34. Павлик по-прежнему рядом с Радваном во главе тающей роты; солдаты приобрели уже фронтовой опыт, их движения стали более уверенными и спокойными. Боевой дух поднимало присутствие танков. В четырнадцатый раз показались немецкие самолеты. Павлик увидел, как один из них спикировал и как сразу же после этого в струящемся воздухе загорелся польский танк. Люди в комбинезонах выскакивали из машины… Одному удалось пробежать несколько шагов, прежде чем его настигла немецкая пуля, второй рухнул у самых гусениц, третий пылал как черный факел. На мгновение Павлик увидел его лицо. Это был Збышек! Не помня законов передовой, он прыгнул, бросился на него, повалил на землю, стараясь потушить огонь своим телом и руками. А Збышек лежал на земле и ничего не чувствовал. Сперва он увидел перед собой пустое небо, так как самолеты улетели, а потом лицо Павлика.
— Отец, — сказал он. И повторил: — Отец. — Впервые он назвал его отцом, как бы примирившись со своей и Зигмунта судьбой. Павлик взвалил его на спину и пополз назад. Перед ним и за ним было простреливаемое пространство, на котором то и дело рвались снаряды, взметая землю. Наконец-то он увидел двух санитаров.
— Браток, — сказал тот, что повыше, не заметив звездочек Павлика, заляпанных грязью, — мертвеца ведь тащишь.
Зигмунт Павлик погиб через тридцать минут во время следующей атаки на Тригубово. Он бежал по полю с пистолетом к позициям немецких автоматчиков, за ним без приказа поднялись солдаты.
Немецкие автоматчики дрогнули, отошли на западный край деревни, но Павлик получил два ранения — в живот и в грудь. Умирал он в полном сознании. Радван стоял около него на коленях, и Павлик держал его руку. Видно, дружеское рукопожатие было ему необходимо.
Стефан Радван получил ранение на западном краю Тригубова, потерял сознание и был доставлен в санбат. Он не видел уже, как в бой был введен второй эшелон дивизии и началось совместное наступление на Тригубово польских и советских войск. Командование ротой принял стрелок (поручик?) Мажинский. Те, кто остались, пойдут дальше. Много дней отделяет их от конца пути. И пожалуй, немногие из них понимают, что долгожданный конец будет лишь началом.
Аурел Михале
ВЕЧЕРНИЙ ПОЕЗД
Вечер 23 августа 1944 года[3] застал нас с паровозом и составом из пятидесяти вагонов, груженных боеприпасами, на станции Текуч. Согласно путевому листу, который нам вручили утром в Плоешти, мы должны были до полуночи привести поезд на одну из станций у самого фронта в Молдавии. Там следовало ночью разгрузиться и обязательно ночью же выехать обратно, чтобы с рассветом оказаться подальше от фронта. Уже целую неделю днями и ночами возили мы боеприпасы из складов, расположенных в лесах вокруг Плоешти. Всю ночь мы грузились, а под утро, набирая скорость, катили в сторону Молдавии. Так получалось, что ночи мы обычно проводили то в Яссах, то в Николине, то в Плоешти, а с наступлением дня отправлялись в путь, глаз не спуская с неба над головой — с русских самолетов, которые непрестанно кружили над нами, словно серебряные птицы. Нам было запрещено останавливаться где-либо в пути, кроме как в лесу или же в тех местах, где железнодорожное полотно было сверху прикрыто деревьями, чаще — зарослями акации, тянущимися вдоль рельсов. Но машинист, дядя Нику, обычно останавливал поезд где придется, как только услышит гудение самолетов. Без слов понимая друг друга, мы убегали подальше от состава, в заросли подсолнуха или кукурузы. Солдаты охраны, которые спали в деревянных будках на вагонах, просыпались ошеломленные и в страхе кричали нам, чтобы мы возвращались и уводили поезд в безопасное место. Однажды следом за нами прибежал сам начальник поезда, лейтенант из резерва, тощий как доска, и принялся нас уговаривать, чтобы мы вели поезд, не обращая внимания на самолеты. Но старый машинист, которого я привык почитать словно родного отца, заявил ему прямо в глаза, что мы не желаем погибать ради немцев и не поднимемся на паровоз, прежде чем самолеты не удалятся. Тогда и лейтенант закричал солдатам, чтобы прыгали с вагонов, и они тотчас рассеялись по всему полю вблизи полотна, повалились кто где, в полынь и кустарник. Ни офицер, ни солдаты уже не хотели воевать и были рады, что они на поезде с боеприпасами, а не на передовой. Когда мы с ними научились понимать друг друга, то, почуяв опасность, убегали уже сообща и возвращались к поезду, лишь когда начинало смеркаться либо когда уже больше не было слышно рокота моторов.
— Я говорю, тебе бы продержаться еще немного, ну хоть до осени, — не однажды заводил со мной один и тот же разговор дядя Нику, когда мы лежали, растянувшись на меже, устремив глаза в небо. — Ну вот как твой батька…
— Не беда, дядя Нику, — успокаивал я его. — Это мне на пользу. Сказал же отец, что лучше мне еще до призыва начинать кочегарить…
— Это-то верно, — соглашался старый машинист, не отрывая глаз от самолетов. — Да только и фронт пошатнулся, видать, больше не удержится…
На паровозе я работал всего несколько недель. Мой отец был стрелочником в Плоешти — на путях у паровозного депо. Они с дядей Нику знали друг друга давно — лет, наверное, двадцать, потому что поступили в депо почти в одно и то же время. Частенько, когда я приходил к отцу с обеденным котелком (рагу с фасолью или картофелем), — я заставал его вместе с дядей Нику: они оба устраивались обедать где-нибудь в укромном местечке, обычно в будке стрелочника. Пока они ели, я бегал для них за водой или папиросами. Если же это был день получки, дядя Нику посылал меня за вином в ресторан на вокзале: он любил выпить с моим отцом, но стаканчик-другой, не больше.
Они были настоящие друзья.
…Весь тот день мы мчались что есть духу, то и дело подгоняемые военными комендантами на станциях, где останавливались. Пошел слух, что в Молдавии прорван фронт. В Мэрэшешти, однако, мы получили приказ, запрещающий следовать дальше. Дядя Нику хотел тотчас дать задний ход, однако диспетчер направил нас в тупик, и там мы простояли до самого вечера. Потом лейтенанта — начальника поезда вдруг вызвали к телефону. Ни одного поезда не прошло вперед, по направлению к фронту; зато оттуда, с фронта, вереницей тянулся состав за составом, набитые нашими ранеными и военными; паровозы катились, неумолчно свистя и высекая искры из рельсов. Начальник нашего поезда вернулся со станции перепуганный: как с фронта, который, по-видимому, больше уже не сохранял стабильности, так из Бухареста ему угрожали военно-полевым судом за опоздание — за те самые четыре-пять часов, которые мы провели на станции Мэрэшешти, и настаивали, чтобы мы немедленно выезжали. Однако на станции Текуч нас опять задержали; тут снова дядя Нику и начальник поезда побежали на станцию к телефону.
— Оставайтесь в Текуче и защищайте поезд от немцев! — было приказано им по телефону.
Начальник поезда не понял этого приказа и обратился к машинисту: что бы, мол, это могло значить?
— Наши восстали против немцев, вот что! — напрямик заявил ему дядя Нику.
Он достал папиросу, но не успел закурить, как тишина и безмолвие станции были нарушены звуком громкоговорителей. Низкий, важный, слегка вздрагивающий голос начал зачитывать обращение, в котором объявлялось, что Антонеску свергнут и мы повернули оружие против гитлеровцев.
— Вот так вот! — сказал дядя Нику.
Затем он, сопровождаемый лейтенантом, пошел вдоль вагонов, спрашивая, чем загружен каждый из них. Лейтенант останавливался, при синем свете карманного фонарика разбирал номер вагона, затем глядел в бумажку и отвечал коротко, с готовностью:
— Винтовки и пулеметы… Патроны к винтовкам… Пулеметные ленты… Гранаты… Патроны…
Но они не успели вернуться к паровозу. На перроне и на станционных путях внезапно появились немецкие солдаты, человек двести, вооруженные и снаряженные как попало — одни с ранцами, другие только с плащ-палатками, скатанными и перекинутыми через плечо, иные с чемоданами в руках, с автоматами на шее либо под мышкой; они как безумные кидались следом за пробегающими поездами. Внезапно кто-то из них скомандовал, отрывисто, грубо, и все они будто окаменели. Потом они выстроились шеренгой на первом пути, часть их разом вспрыгнула на перрон и начала повальный обыск перепуганной толпы на станции, в то время как другие побежали к нашему поезду и к тем семи или восьми товарным вагонам, которые были рассеяны на путях в той стороне станции, где мы стояли.