Юлиус Фучик – Вечный день (страница 18)
Тогда я тихо, на цыпочках, вышел из комнаты и из дома.
— Прошло еще несколько недель. Эльфрида не давала о себе знать. О смерти Ганса я получил подтверждение и от Альберта Мергеса. Он прислал открытку, в ней была строчка: «Да, Ганса больше нет, и Тамма тоже».
Это было странно, крайне странно. Мертва не только жертва, но и сам убийца мертв.
Однажды ко мне постучался неожиданный гость. В комнату вошел профессор Вальсроде. Меня бросило в жар и холод; его приход не означал ничего хорошего, в этом я не сомневался. Старик был чем-то чрезвычайно взволнован, он пришел просить меня о помощи. Если кто и может предотвратить огромное несчастье, то это только я, сказал он.
Несмотря на тяжелый удар, дочь его внешне такая же, как всегда, но поведение ее совершенно непонятно, сказал профессор. Она вдруг стала регулярно посещать все службы протестантской церкви, хотя известно, что гестапо регистрирует всех, кто там бывает. Дочь нисколько не посчиталась, пожаловался профессор, с тем, что он, отец, все-таки главный врач городской больницы. Невзирая на предупреждения и уговоры, она продолжает ходить в эту церковь. Но это, в конце концов, еще не самое страшное, хотя Эльфрида ему, и не только ему, заявила, что она отнюдь не стала религиозной, но своими посещениями именно этой церкви желает открыто выразить протест против царящего в стране варварства. Гораздо, гораздо опаснее, однако, и чревато самыми неожиданными последствиями то, что она делает в последние дни…
Слух об этом с молниеносной быстротой пронесся по городу, вся родня взбудоражена. Многие уже отдалились. Надо думать, что вопрос его, профессора, отставки от руководства больницей — дело дней.
Он обеими руками закрыл лицо.
«Можете вы ее понять? Разве это не безумие?»
Я спросил профессора, говорил ли он с дочерью.
«Говорил, говорил! Она должна показать, заявила мне она, что не принадлежит к тем, кто ничего, кроме горя и несчастья, не приносит людям. Мужество, говорит она, мужество надо демонстрировать, а если придется, то и жертву принести. А зачем? Она верит, что ее пример пробудит в других мужество и готовность жертвовать собой. Без конца повторяет: нужно что-то делать, нельзя оставаться в стороне. Я разорен, я конченый человек, мы все погибнем!»
Я понимал Эльфриду лучше, чем ее отец, но тоже считал такого рода протест довольно-таки своеобразным. Разумеется, глухое терпение и молчаливый уход в сторону для нее теперь невыносимы. Профессор Вальсроде чуть-чуть оживился, когда я сказал, что, и по-моему тоже, действовать так, как его дочь, бессмысленно и бесцельно. Она ошибается, если думает, что выбрала правильный способ борьбы.
«Приходите, поговорите с ней! Как можно скорее!» Он схватил мою руку и заклинал повлиять на дочь, попытаться, как он выразился, воззвать к ее благоразумию.
На следующее утро я не застал Эльфриду дома. Оставил коротенькую записку, в которой просил ее не выказывать протест в неумной форме; здесь все надо делать обдуманно и нацеленно. Вечером у меня уже было письмо от нее. Я так хорошо его помню, что сегодня еще могу повторить все слово в слово.
«Дорогой друг, — писала Эльфрида, — отец мой был у вас и попросил вашей помощи. Знаю, он страдает, боится за меня. Его советы: «Выходи из игры! Держись в стороне! Пусть другие делают что хотят! Пусть лезут в петлю, кому это нравится!» Вы, дорогой друг, так не думаете. Я знаю. Вы поддались чувству сострадания к обывателю, обмирающему от страха за собственную судьбу. Уверяю вас, мы были бы жалкими созданиями, если бы в эти черные для нашего народа времена молча забивались в свои углы, праздновали бы труса. Именно этого хотят наши притеснители, маньяки, помешанные на деяниях, вернее — злодеяниях. Если мы не усвоим, что нам необходимо до конца понять, что происходит, и это понимание претворить в действие, тогда никакой господь бог не убережет нас от гибели. Если же такое понимание действительности не сможет разбудить нас и мы не встанем грудью на защиту нашего народа, нашей нации, тогда все будет потеряно раньше, чем что-либо начато. Дорогой мой друг, Ганс заканчивает свой дневник, как вы знаете, дневник-завещание, словами: «Никакие горестные стоны, никакой затаенный гнев, никакой сжимаемый от ненависти кулак в кармане не помогут. Помогут только зримые, увлекающие за собой дела!» Была бы я мужчиной, вы не ругали бы меня за «неумное поведение».
После такого письма мне было нелегко показаться на глаза Эльфриде. И все же несколькими днями позднее я собрался к ней.
На мой звонок дверь открыла уже знакомая толстая кухарка. Сразу же взволнованно сообщила, что фройляйн Вальсроде на вокзале в Фридрихштрассе. Душа-де у нее не на месте, чуть не плача говорила толстуха, ей страшно: фройляйн прибежала домой, взяла черную книжечку, ту самую, что я привез, и опять умчалась… С дневником Ганса на вокзал Фридрихштрассе? Я никак не мог объяснить себе, что это значит. Простившись со стонущей кухаркой, я поспешил на вокзал.
Там в самом деле что-то происходило. По улицам бежали люди. Добравшись до того угла, где «Ашингер»[2], я увидел перед вокзалом множество женщин. Отряд полицейских с винтовками через плечо приближался со стороны Адмиралтейского дворца. Прохожие бросались в соседние улицы, в ближайшие подъезды.
Наконец я услышал, что произошло. Женщины, мужей которых отправляли на Восточный фронт, пытались помешать отправке. Несколько женщин якобы избили офицеров.
В дикой сумятице все разбегались кто куда. С вокзала доносился крик женщин. С Шарлоттенштрассе прискакали верховые полицейские. Копыта лошадей воинственно цокали по асфальту. Вот до чего уже дошло?! Что подобное возможно, я не представлял себе. И Эльфрида была среди тех женщин! Но зачем ей там понадобился дневник Ганса?
Я вернулся на Доротеенштрассе, надеясь проникнуть на вокзал с другой стороны. Но уже у почтамта улицу оцепили полицейские. На мне была униформа, и меня принимали за фронтовика в отпуске. Однако я непременно хотел увидеть Эльфриду и понесся вниз по Доротеенштрассе до самой Шпрее, потом вдоль по набережной и, сделав большой крюк, вернулся к вокзалу.
Долго бродил я по боковым привокзальным улицам. Толпа постепенно рассеялась. Полицейское оцепление разредилось. По Фридрихштрассе возобновилось движение. Вокзал, однако, оставался оцепленным. Я прошел мимо. Женщин уже не видно было, только полицейские с винтовками через плечо стояли перед зданием вокзала. Я помчался к Вальсродам.
Эльфрида домой не возвращалась. Я снова — на вокзал. Может, у вокзала или на ближайших улицах встречу ее. Услышал, что четыре женщины арестованы. Какая-то дама взвизгивала: «Это как раз на руку англичанам!» На нее никто не обращал внимания.
Какой-то полицейский потребовал у меня удостоверение личности. Я показал. Понизив голос, он посоветовал: «Смойся, брат! Мы получили приказ задерживать каждого отпускника, что здесь мотается». — «Да что ты?» — ответил я, но тут же повернулся и быстро зашагал из привокзального района.
Вечером я опять был у Вальсродов. У кухарки — красные, опухшие глаза. Увидев меня, она заплакала: в дом, оказывается, явились гестаповцы и произвели обыск. Профессор сейчас в полицей-президиуме.
Позднее я еще раз зашел к Вальсродам. Эльфрида скрылась, полиция ее разыскивает. Рассказывали, что на вокзале она громко читала из какого-то военного дневника и призывала женщин помешать отправке мужей на Восточный фронт. Профессор опасался, что его погонят из больницы.
Три дня спустя мне пришлось уехать из Берлина. Я возвращался в свою часть…
— Вот и все, пожалуй, что я могу рассказать об этих двух людях, — заключил Франц Ушерт.
Был уже поздний вечер. Пленные давно вернулись в лагерь и, вероятно, уже спали — в бараках не светился ни один огонек. Кругом глубокая тишина. Только вечерний ветерок шелестел в кронах трех могучих буков. Они, как часовые, вытянулись у входа в лагерь. Мы стояли и любовались летным звездным небом. Часовой за воротами обходил свой участок. Нам слышны были его шаги.
— Конец вашего рассказа — это, собственно говоря, плен, — сказал я. — Точнее, ваше желание добровольно сдаться в плен.
— Именно так. Уже в Берлине я твердо принял такое решение. Если я встретил бы там единомышленников, у которых мог бы не только скрываться, но и вместе с ними бороться против этой войны, я, вероятно, остался бы в Берлине.
Вследствие ранения меня хотели перевести в интендантство — два пальца на раненой руке не сгибаются вовсе. Но я попросил направить меня солдатом в мою прежнюю воинскую часть. Такое желание было мне высоко зачтено, и меня произвели в обер-ефрейторы.
Двадцать восьмого мая я добрался до своей дивизии, стоявшей между Харьковом и Белгородом. Старых товарищей в нашей роте встретил мало, но, к счастью, в их числе оставался Альберт Мергес. Все остальные были вновь прибывшие из резервистов.
Альберт рассказал мне, что в тот день, 23 декабря, Тамм вместе с померанином Кальгесом убил Ганса Шпербера. В роте шушукались, что эти двое перед самым уходом из оставляемой деревни бросили гранаты в сарай, где сидел Ганс. Убийство это было у всех на устах, возмущение глухо бурлило в людях. Через два дня был убит Тамм. И было это так.
Рота получила приказ вновь отвоевать занятую русскими железнодорожную насыпь.