Юлиус Фучик – Вечный день (страница 105)
Они как раз въезжали на невысокий холм. Отпустив поводья, дали свободу вспотевшим лошадям. Однако лошади не воспользовались этим и сами торопились вперед, стремясь быстрее одолеть крутизну и выбраться на ровное место.
— Оказывается, товарищ гвардии майор, те заводы разбомбили вовсе не немцы, а паны американы, — заговорил наконец Хома о том, что грызло его всю дорогу. — Налетели в последний час и трахнули! Как по-вашему, это у них бизнес или не бизнес?
Воронцов удивленно посмотрел на Хому.
— Где вы это слово подхватили?
— Оно давно при мне, — не моргнув глазом ответил подоляк. — Науку за плечами не носить… Только до сих пор не очень понимаю, что оно должно означать, это слово. Гешефт?
— Что-то вроде этого, — ответил Воронцов, сразу мрачнея. — Все заокеанские капиталисты на бизнесе держатся.
— Держатся?.. Ну и пусть себе держатся, пока не сорвутся. Но, патку мий, при чем же тут чешские заводы? Разве они уже стали костью кому-то поперек горла?
— Может быть, и стали, товарищ Хаецкий.
— Как же это получается?
— Очень просто. Представьте себе: кончится война, империалистические хищники снова примутся за свое. Очевидно, опять развернется борьба между соперниками, между конкурентами. Тогда и эти чешские заводы могут стать для кого-нибудь помехой. Почему же не расправиться с ними заранее, тем более в такой горячке, когда под видом военных действий можно безнаказанно учинить настоящий погром своим будущим соперникам? Почему не сделать на этом, как говорится, бизнес?
Слова замполита направили мысли Хаецкого в неожиданное русло. До сих пор он, как и многие его товарищи, представлял себе послевоенный мир почти иллюзорно, в какой-то туманности, видел его как бы через золотую дымку близкой победы, сквозь цветы и музыку и пьянящую радость последних дней войны. Там должна начаться жизнь, совсем непохожая на прежнюю; там общечеловеческое счастье забьет миллионами живительных источников, там праздникам не будет конца — ведь все люди станут наконец настоящими людьми! После того, что народы пережили, что увидели, — не может быть иначе!
И вдруг Воронцов своей спокойной, твердой рукой как бы приподнял эту туманную дымку, и Хома на миг увидел в далекой глубине послевоенного бытия мир, охваченный тревогами, неутихающей враждой, холодным, жестоким расчетом…
Все это было для Хомы настолько неожиданным, что он невольно положил руку на свой автомат, как перед близкой опасностью. Краем глаза Воронцов заметил этот инстинктивный солдатский жест.
— Теперь вы поняли, что такое бизнес?
— Да, уразумел.
— Но нервничать из-за этого не стоит. Господин бизнес молодец против овец… а против дружного фронта народов он ничего не сделает.
Речь замполита прервал вестовой, прискакавший галопом от головы колонны.
Майора срочно вызывал командир полка.
Хаецкий остался один со своими мыслями. Около часа ехал он, глубоко задумавшись, ни с кем не заговаривая. Пробегал суровым взглядом по войскам. Подразделения, доукомплектованные в последнее время, шли и шли сомкнутыми рядами, теряющимися вдали.
Распространяя горячие аппетитные запахи, тряслись за своими подразделениями солдатские кухни. Обед давно готов, но приказа раздавать его не было. «Перетомится все в котлах, — пожалел мимоходом Хаецкий, угадывая по запаху, что́ находится в том или ином котле. — Кажется, опять не будет остановки…»
— О чем задумался, земляче? — Кто-то с налета сзади огрел лошадь Хомы. — Гони, не давай мочиться!
Это Казаков. На взмыленном рысаке, с гранатами и флягой на боку.
— Слыхал, Хома? В Праге восстание, народ дерется на баррикадах!
Хома насторожился как птица.
— Ты откуда знаешь?
— Знаю. Вот тут, в лесничестве, чехи рассказывали… Пражская радиостанция уже в руках патриотов. Все время передает: «Руда Армада, на помоц, Руда Армада, на помоц…» Красная Армия, на помощь, Красная Армия, на помощь…
— Так, может, это к ним мы так и спешим сейчас? — оживился подолянин. — Замполита зачем-то спешно позвали к «хозяину». И комбатов тоже. Глянь, там уже переходят на гвардейский аллюр!
— Видно, услыхали. Услыхали!
Казаков рванулся дальше, на скаку выкрикивая во весь голос:
— Прага восстала!.. В Праге баррикады!.. На помощь братьям! На выручку!
Хаецкий гикнул и дал шпоры коню. Скорее, скорей бы! Далекая исстрадавшаяся Прага взывала к нему, тянулась навстречу, тревожила душу хором живых человеческих голосов: «На помоц!» Этот трагический клич восставшего города заслонил собой все мысли и интересы Хомы. Он уже ни о чем не думал, ничего не слыхал, кроме призыва, обращенного лично к нему: «На помоц, Хома, на помоц!»
Через поля, через реки явственно слышал Хома голос восставших братьев. Представлялись они ему в виде тех невольников, которых он недавно освобождал из пылающего пакгауза на австрийской станции, видел далеких пражцев задыхающимися в огне и крови и спешил, спешил…
Распалившись, гневно кричал на скаку и людям, и лошадям, и моторам:
— Быстрее, быстрее! Иначе им — хана! Если мы не выручим, то не выручит никто!
Шоссе бурлило. Кухни тряслись с нетронутыми, перетомившимися борщами. Полк заметно набирал скорость.
Все были охвачены мыслью о восставшей Праге.
Для Казакова чешская столица была не просто стратегическим пунктом, важным военным объектом или «узлом дороги». Прага для него была прежде всего гордым, непокорившимся городом. Казакову рисовались улицы в задымленных баррикадах, задыхающиеся, залитые кровью братья повстанцы, женщины и дети с кошелками патронов, как когда-то, в дни Парижской коммуны… Товарищи по борьбе, единокровные братья… Как не спешить к ним на выручку, как не вцепиться с налета в отступающего врага, чтоб оттянуть его от Праги на себя? Казаков смотрел на все это как на свое личное дело, обычное и естественное. Точно так же он, не раздумывая, бросился бы на улице защищать ребенка от бешеной собаки или кинулся бы в реку спасать утопающего. Действия полка были направлены именно к этой цели, и поэтому приказ, отданный полку, казался Казакову его собственным приказом.
Вообще, если бы Казакова спросили, где кончаются его сугубо служебные, официальные дела и где начинаются дела личные, он только пожал бы плечами. В полку уже давно все стало его личным делом. Однополчане были кровной родней, оружие — профессией, знамя — семейной святыней.
В бою Казакову приходилось действовать большей частью самостоятельно, и он, не колеблясь, принимал нужные решения на свой страх и риск. При этом его не пугало, что он может ошибиться, споткнуться, хотя за малейший промах ему пришлось бы расплачиваться первому и, может быть, даже собственной головой. Казаков беспощадно гнал из разведки людей, пытавшихся на каждый свой шаг получить санкцию начальства, чтобы потом, в случае неудачи, иметь оправдание. К таким типам Казаков относился с презрением. Сам он всегда был готов отвечать не только за себя, но и за действия всей части. Раньше, когда полк еще, бывало, терпел поражение, проигрывая отдельные бои, Казаков обвинял в этом в первую очередь себя и готов был нести позор проигранного боя. Зато теперь он принимал приветствия гостеприимных чехов непосредственно в свой адрес, не перенося их на кого-нибудь старшего. Разведчик, он был ухом и глазом полка и понимал это почти буквально.
Выходя в разведку, Казаков отрекался от всего, сразу возвышался над простыми смертными и уже чувствовал себя богом. Боевое задание никогда не казалось ему тяжелым, скорее оно было для него благословением и пропуском в царство желанных подвигов. Он чувствовал, что ведет разведку не только от себя, но и от имени того нового мира, который послал его вперед, поддерживая своего отчаянного посланца во всех его мытарствах.
Может быть, поэтому Казакову все удавалось, всюду ему сопутствовала гвардейская удача.
Подчиняясь дисциплине, Казаков, конечно, выполнил бы любой приказ командира, даже тот, который был бы ему не по душе. Но гнал ли он тогда бы так немилосердно своего коня, как сейчас, устремившись на Прагу?
Птицей летел за врагом, в хищном напряжении по-ястребиному припав к развевающейся гриве коня, всем телом подавшись вперед.
Не жалел ни себя, ни коня, ни своих ребят. Призыв изнемогающей Праги неотступно звенел у него в ушах, звонким эхом летел над ним всю дорогу.
Ночью гитлеровцы неожиданно оказали упорное сопротивление. На нескольких километрах по фронту разгорелся тяжелый бой с участием танков и самоходок. Все полки дивизии вынуждены были развернуться в боевые порядки. Офицеры водили пехоту в неоднократные ночные атаки. Казаков тоже водил свою братву, гремя в темноте ночи:
— Даешь Злату Прагу!
Лишь перед рассветом удалось сломить противника, и полки, надев чехлы на еще теплые стволы пушек, снова двинулись вперед.
Полк Самиева в колонне дивизии шел головным, и Казаков, вырвавшись на рассвете со своими разведчиками вперед по звонкой автостраде, надеялся, что окажется на ней первым. Но автострада вопреки его ожиданиям была уже освоена: незадолго до того по ней пронеслись на Прагу танки — тридцатьчетверки. Казакова мучила ревность пехотинца, он ощущал себя чуть ли не обозником и незаслуженно укорял коня, который никак не мог стать тридцатьчетверкой. А танкисты, перехватив пальму первенства, стремительно уходя вперед, оставляли на автостраде, словно в насмешку разведчикам, свежие следы своей работы: разгромленную немецкую артиллерию, дотлевающие в кюветах машины да грязные толпы гитлеровцев, которых конвоиры-чехи гнали в тыл по обочинам автострады. Пленные брели молча, понуро, намокнув по пояс в обильных утренних росах.